Страница 76 из 90
В это время он боялся ходить на охоту и в кармане всегда носил веревку. Мысль о суициде становилась для
Толстого навязчивой идеей. В пору работы над «Анной Карениной» он переосмысливал важные жизненные константы. «Арзамасская тоска» воспринималась им как некая «вершина жизни», с которой «видны оба ее ската». В это время Толстой нередко вспоминал древнюю восточную притчу о путнике. Суть этой притчи заключалась в следующем: спасаясь от дикого зверя в высохшем колодце, путник обнаружил там дракона. Он повис между зверем и драконом, ухватившись за ветки растущего в расщелине колодца куста, ствол которого грызли две мыши — белая, являвшаяся символом дня, и черная, олицетворявшая ночь. Путник осознавал, что обречен на верную гибель, но до тех пор, пока он был жив, любовался каплями меда на листьях куста и слизывал их. «Так и я, — говорил Толстой, — держусь за ветки жизни, зная, что неминуемо ждет дракон смерти, готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мученье. Я пытаюсь сосать тот мед, который прежде утешал меня; но этот мед уже не радует меня, а белая и черная мышь — день и ночь — подтачивают ветку, за которую я держусь».
Даже в самарских степях, где всегда «пахло Геродотом», в шесть часов вечера у него каждый день начиналась тоска, подобная лихорадке, тоска физическая, ощущение которой Толстой не мог сравнить ни с чем иным, как только с ощущением, будто душа расстается с телом. «Состояние свое я не понимаю… Главное, слабость, тоска, хочется играть в милашку и плакать… Живем в кибитке, пьем кумыс… неудобства жизни привели бы в ужас твое Кремлевское сердце: ни кроватей, ни посуды, ни белого хлеба, ни ложек… Но неудобства эти нисколько не неприятны, и было бы очень весело, если бы я был здоров… Если не пройдет тоска и лихорадка, то поеду домой… Нет умственных, и главное, поэтических наслаждений. На все смотрю, как мертвый… Если и бывает поэтическое расположение, то самое кислое, плаксивое — хочется плакать. Может быть, переламывается болезнь», — писал Толстой Софье Андреевне из самарских степей, все еще надеясь «войти» в «кумысное состояние».
Со временем боли в желудке и печени у него уменьшились. Но сплин, а точнее, русская хандра не покида
ла писателя. Ведь здоровье зависело от возрождения веры в личное бессмертие во всей ее полноте и чистоте.
Продолжим наше путешествие в подсознание Толстого, охваченное «арзамасской тоской». Сергей Львович, сын писателя, так вспоминал об этом: «В одиночестве, в грязном номере гостиницы, он в первый раз испытал приступ неотразимой, беспричинной тоски, страха смерти; такие минуты затем повторялись, он их называл "арзамасской тоской"». А жена Льва Николаевича как-то заметила: «Сколько напрасных тяжелых ожиданий смерти и мрачных мыслей пережил Лев Николаевич во всей своей долголетней жизни. Трудно перенестись в это чувство вечного страха смерти». Очевидно одно: Толстым владел патологический страх смерти. «Черная и белая мыши» не позволяли ему с прежней легкостью наслаждаться «медом» жизни. Специалисты в области человеческой психики квалифицировали приступы писателя как склонность к аффективной эпилепсии.
Заметим, что Лев Николаевич был человеком не робкого десятка, храбро сражался в Севастопольской кампании, не боясь опасностей. Поэтому его навязчивые фобии, приводящие к мысли о самоубийстве, расценивались некоторыми специалистами как судорожные припадки.
«…Ехали мы сначала по железной дороге (я ехал с слугой), потом поехали на почтовых, перекладных. Поездка была для меня очень веселая. Слуга молодой, добродушный человек, был так же весел, как и я. Новые места, новые люди. Мы ехали, веселились. До места нам было 200 с чем-то верст. Мы решили ехать не останавливаясь, только переменяя лошадей. Наступила ночь, мы все ехали. Стали дремать: я задремал, но вдруг проснулся: мне стало чего-то страшно. И, как это часто бывает, проснулся испуганный, оживленный — кажется, никогда не заснешь. "Зачем я еду" пришло мне вдруг в голову. Не то чтобы нравилась мысль купить дешево именье, но вдруг представилось, что мне не нужно ни зачем в эту даль ехать, что я умру тут, в чужом месте. И мне стало жутко…
Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как я по
мню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой — красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли, Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван. Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон, и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге». Далее Толстым описывается бег героя от чего-то страшного, от которого он не может убежать. Несчастный, спасаясь от страха, выходит в коридор, и «оно» выходит за ним следом. Герой понимает, что это смерть «ступала» за ним, а он пытался ее «стряхнуть» с себя. Он начинает судорожно размышлять, каким образом перебороть наступившую вдруг тоску. Он понимает, что что-то беспрестанно «раздирает» его душу на части и не может «разодрать до конца». Герой «Записок сумасшедшего» пытается найти успокоение во сне, но ужас в виде «красного, белого, квадратного» не дает ему этого. Уж лучше бы бояться привидений, чем того, чего боялся он, — размышляет толстовский персонаж. Но дальше — хуже: он проводит еще более ужасную ночь, чем «арзамасская», ощущая, что душа разрывается с телом.
Герой «Записок сумасшедшего» вскоре пережил еще один страх, по своему накалу несопоставимый ни с «арзамасским», ни с московским. Чтобы освободиться от своих фатальных ужасов, Толстой наделял ими своих героев, в частности Константина Левина, мучимого мыслью о самоубийстве. Не случайно, когда кто-то из знакомых просил писателя показать перекладину, на которой Лев Николаевич хотел повеситься, он просил считать это исключительно его литературной фантазией, ничего общего не имевшей с действительностью. Со временем его «арзамасский квадрат» сроднился с супрематическим «Черным квадратом» Малевича, в основе которого таится все та же идея бесконечности, возможно, осененная и толстовскими интуициями. Сумасшествие для Толстого — та же бесконечность. Писатель полагал, что «все 99 из 100 сумасшедшие». Иногда
гениальность считают аномалией, подобной жемчужине, которая является на самом деле не преимуществом, а болезнью моллюска. Безусловно, огромные умственные напряжения давали о себе знать, и он постоянно отмечал свою «ужасную нервную усталость», из-за которой часто бывал «больнешеньким», прося близких «не ворчать», ведь у него и так «голова тяжелая»: во время лыжной прогулки Лев Николаевич случайно ударился головой о дерево, и удар оказался настолько сильным, что он «ошалел», у него появилась шишка на лбу и начались от этого приливы и головные боли.
Домашний доктор исправно ухаживал за ним. Эту роль исполняла Софья Андреевна, лечившая своих детей и детей сестры Тани, гувернанток, прислугу. Всех лечила, в том числе и больных из окрестных деревень. Она берегла все рецепты врачей, хорошо знала, что нужно употреблять в тех или иных случаях. У нее, как она полагала, была счастливая рука, и ей удавалось вылечить многих своих пациентов. Софье Андреевне не раз приходилось принимать тяжелые роды. Она сама, по словам Льва Николаевича, любила лечиться и была уверена, что если имеется хоть малейшая надежда быть здоровой, то она должна все сделать для выздоровления. Софья Андреевна часто пользовалась справочниками, лечебниками, особенно Флоринского. Свою любовь к врачеванию она сумела передать дочери Маше, которая усердно лечила яснополянцев, многому научившись не только у матери, но и в московских клиниках, по которым она «ходила».
Лев Николаевич «боялся» февраля и марта, так как обычно заболевал в это время. Софья Андреевна болела в ноябре. По ее наблюдениям, с октября 1905 года Толстой начал сдавать. Его голос стал слабее и тише, он перестал соблюдать режим работы. По утрам позже садился за письменный стол. Писал то долго, почти до 15.30, а то — очень мало — до 13.30. Часто утром Толстой не завтракал. Все чаще давали о себе знать печень и желудок, постоянно задерживалась желчь. Поэтому Софья Андреевна готовила для мужа специальное меню, как она выражалась, «писала целые сочинения» для повара. Так, она отмечала: «Лев Николаевич больной,