Страница 74 из 90
имуществу в левом боку груди, кашлем, беспокойством, тоскою, обмороками и сухим треском, маскирующим дыхание; при принятом деятельном медицинском пособии, как то: обильном кровопусканием, пиявками и врачебными внутренними и наружными средствами, скоротечная его болезнь была побеждена, но осталось биение сердца, сопровождаемое одышкою, особенно ожесточающееся при возмущении и движении; сверх сего вследствие отверделости печени, оставшейся после крымской лихорадки, аппетит его слабый, пищеварение неправильное с упорными запорами, сопровождаемыми приливами крови к голове и кружением в оной; при сырой же погоде появляются летучие ревматические боли в конечностях. Для поправления расстроенного здоровья необходимо продолжительное лечение при покойном образе жизни и употребление натуральных минеральных вод; почему он по настоящему болезненному состоянию не может продолжать службы».
Однако рекомендованный докторами покой мог Толстому только сниться. В молодости ему казалось, что время стоит на месте, потом оно пошло быстрее, а к старости — уже летело вовсю. В юности, как впоследствии вспоминал писатель, он болел лишь изредка, потом — раз в месяц, а в старости — каждые пять дней. Никогда не поддавался болям или слабостям, всегда предпочитая работать. Он не жаловался, хотя месяцами мог страдать, например, колитом. В старости все болезни, говорил Толстой, которыми страдаешь, дольше длятся, а промежутки здоровья становятся намного короче. «Бывает скучно, когда есть хорошая работа, а не можешь ею заняться», — с грустью резюмировал он. Но не переставал бороться с хворями. При этом никогда не доверял докторам, но об этом чуть ниже. Для подобного отношения у писателя были свои основания.
С Толстым неоднократно происходили несчастные случаи. Об одном из них поведала его свояченица: «Лев Николаевич (ему было тогда 36 лет. — Н. Н.) поехал на охоту один с борзыми на сумасшедшей лошади Машке. Выскочил русак, и Лев Николаевич поскакал во весь дух. Лошадь не перескочила узкую, глубокую рытвину, упа
ла, он с нее расшиб и вывихнул руку. Лошадь убежала, он встал и поплелся. Ему казалось, что все было очень давно, что он когда-то ехал и упал и т. д. До шоссе — верста, он дошел и лег. Мужики подобрали, привезли в телеге в избу. Приехал доктор Шмигаро и восемь раз принимался править руку и ничего не сделал. Зрелище было ужасное: Лев Николаевич, по пояс обнаженный, сидел среди избы; двое мужиков его держали, доктор с фельдшером грубо и неумело старались поставить на место руку, а Лев Николаевич кричал громко от сильных страданий. Увидев меня, он нежно сказал мне какое-то приветствие. Послали домой за пролеткой и осторожно свезли Льва Николаевича в дом. Всю ночь он мучительно громко стонал. Я сидела с ним, и он иногда, сидя, засыпал, как-то положив голову ко мне на плечо. На другое утро послали в Тулу за молодым и очень способным доктором Преображенским. Приехав, он умело и быстро, под хлороформом вправил Льву Николаевичу руку и спокойно забинтовал ее так, что боли стали гораздо легче. Помню, какое было страшное лицо у Льва Николаевича, когда он лежал, как мертвый, под хлороформом».
Спустя четыре недели Толстой вопреки запретам врачей вновь отправился на охоту с ружьем и нечаянно снял повязку. Рука снова стала болеть и не могла подниматься. Лев Николаевич поехал в Москву, где собрался медицинский консилиум, на котором мнения докторов разошлись. В результате пациент не решился повторно делать операцию, предпочтя массаж как более щадящий вид лечения. Прошла еще неделя, но боль по-прежнему не утихала. Тогда Толстой решил отправиться в водолечебницу к известному врачу Редлиху
О своем визите к доктору он сообщал жене следующее: «Я очень уныл, и в этом унынии поехал к Редлиху; когда Редлих, у которого была выгода брать с меня деньги, на гимнастике сказал, чтоб я правил, то я окончательно решился; по чистой правде, решился я накануне в театре, когда музыка играет, танцовщицы пляшут, Мишель Боде владеет обеими руками, а у меня, я чувствую, вид кривобокий и жалкий; в рукаве пусто и ноет». Операция была назначена на 28-е число. Лев Николае
вич считал, что это число играло особую роль в его жизни, являясь знаковым. Ведь родился он тоже 28-го числа, как, впрочем, и его сын тоже. «Я знаю только, — продолжил в этой связи свои размышления писатель, — что не чувствовал больше никакого страха перед операцией и чувствовал боль после нее, которая скоро прошла от холодных компрессов».
Лев Николаевич спокойно пошел на операцию, но не мог долго заснуть из-за хлороформа. «Возился долго, — вспоминала впоследствии Т. А. Кузминская, — наконец, вскочил с кресла, бледный, с открытыми блуждающими глазами; откинув от себя мешочек с хлороформом, он в бреду закричал на всю комнату: "Друзья мои, жить так нельзя… я думаю… я решил…" Он не договорил. Его посадили в кресло, подлили еще хлороформ. Он стал окончательно засыпать. Сидел передо мной мертвец, а не Лев Николаевич. Вдруг он странно изменился в лице и затих. Двое служащих, по указанию Попова, тянули изо всех сил руку, пока не выломали неправильно сросшуюся кость. Это было очень страшно. Попов ловко и сильно как бы вдвинул ее в плечо. Он долго не приходил в себя. Думал, что будет хуже». Поразительный эпизод, в котором сплелось многое, в том числе и счастливая нумерология, в которую он, кажется, верил значительно больше, чем в докторов.
Разве можно в этом усмотреть признак несокрушимого здоровья? Здесь несколько иное — то, о чем принято говорить не иначе как он в рубашке родился. Потрясающая сила, воля к жизни, помогавшая Толстому преодолевать не только проблемы со здоровьем, но и бороться со страхом смерти.
Физические недомогания чрезвычайно обостряли его духовное зрение, позволяя в самом обыденном, эмпирическом усмотреть особенное, в сиюминутном обнаружить вечное. Болезнь и здоровье сплелись, кажется, воедино в мысли о необходимости преодоления недугов. Собственной жизнью писатель подтверждал верность своего постулата: только с помощью здорового духа можно обрести здоровое тело.
Обратимся к его запискам 1857 года: в Петербурге он испытал «страшную головную боль», а уже через месяц
мучился в московском пространстве сильным желудочным расстройством. Пребывая в Париже, писатель был озабочен то простудой, то болями в желудке, то в боку. Спасся, как он говорил, исключительно банками. Будучи «совершенно больным», Толстой пошел смотреть смертную казнь. Болезнь, безусловно, интенсифицировала его восприятие, не сравнимое ни с какими виденными им до этого военными ужасами. «Искусная, элегантная» гильотина долго не давала ему спать и «заставляла оглядываться». В Женеве он потратил уйму времени на посещения докторов, оказавшихся «пошлыми резонерами — магнетизерами». Горные прогулки запомнились не только из-за того, что это было соприкосновение с чудом природы, но и из-за варикозных расширений вен и связанных с этим страданий. В общем, Толстому пришлось здесь «мерехлюндить», «пас- мурничать» из-за постоянных болей.
Зубы «вываливались», сосуды были расширены, постоянно мучил кашель, а ведь ему не было и тридцати! Его день начинался с мысли, что он словно «столетний» человек Из какого болезненного «сора» творились им подлинные шедевры?! Чего только стоит импрессионистическое описание Швейцарского озера, наполненное поэзией луны и воды! Настолько все художественно и возвышенно, что с трудом можно поверить в то, что творил он, обуреваемый недугами. Иными словами, творческая фантазия опровергала прозу реальности, демонстрируя, таким образом, свое превосходство над действительностью благодаря гениальным прозрениям Мастера. С какими сверхчеловеческими усилиями (а иначе, какой же он гений?) Толстой преодолевал в себе комплекс «больной жизни»! Но в этом и заключался эффект его самосовершенствования. Боль заставляла его отказаться от многих опасных влечений, очарований и соблазнов, к которым он был так склонен. Она приучила его к самодисциплине, к минимализму, к служению жизни, к воле, — ко всему тому, что и стало залогом его будущей здоровой жизни. Многочисленные болезни явились для него мощным стимулом, дорогой к творчеству, к новым чувствованиям. Они стали своеобразной проверкой на прочность его жизненной позиции. Из