Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 105

Все более углублявшееся расхождение между действительностью и воображением — как в Китае, так и в Европе — привело к удивительному факту: именно утопический, «нереальный» мир воображения становится вместилищем и, может быть, последним напоминанием о правде символизма. Превосходное подтверждение тому — мир chinoiserie, этот подчеркнуто маньеристский, искусственный, игровой мир, сообщающий, как ни странно, глубокую правду о символическом мире грез. Сама мода на все китайское в Европе XVII–XVIII веков была подготовлена, несомненно, популярностью барокко, хранившего в себе подсознательные, но явственные созвучия с искусством Китая. Катастрофически-хрупкий мир шинуазери, мир изысканных ощущений и смутных нюансов, навевающих мечты о недостижимом совершенстве, исполнен обезоруживающей наивности, младенчески-радостной непосредственности чувства. Шинуазери — это знак тайной приобщенности к «легкому дыханию» жизни, в котором примиряются чужое и родное, курьезное и значительное. Это искусство не имело шансов стать серьезным; область его распространения ограничивалась декоративной стороной быта, украшениями интерьера, призванными не столько «выражать идею», сколько создавать настроение, эмоциональный фон жизни — применение искусства вполне конгениальное символическому искусству Китая.

Мир шинуазери, «китайской всячины», есть пространство вольной игры воображения, не претендующей на достоверность. Перед нами череда обманчивых, ложных образов. Но, как и в китайской теории «вечно ошибающегося творца», ложность этих образов сама лжет о них: в ее причудах выявляется потаенная правда мечты. Здесь, как и везде, ирония сообщает о сокровеннейшей и потому серьезнейшей истине человеческого существования.

Настроение шинуазери подтолкнуло наиболее чувствительных европейцев к романтической утопии сада как пространства вольного парения духа. Уже в 1683 году английский архитектор сэр Уильям Темпл подробно и на удивление точно описал принципы китайского садового искусства, которые он мечтал воплотить у себя на родине. Вот что говорил Темпл об устройстве китайских садов: «У нас красота зданий и растений раскрывается главным образом через определенные пропорции, симметрию или единообразие; дорожки и деревья в наших садах устроены так, чтобы, находясь на равномерном расстоянии друг от друга, они друг другу откликались. Китайцы презирают подобное садоводство и говорят, что даже мальчик, умеющий считать до ста, может насадить деревья по прямой линии и напротив друг друга. Вершины их воображения запечатлеваются как бы в противоборствующих фигурах, с тем чтобы красота была грандиозной и бросалась в глаза, но без какого-либо пространства и плана, которые можно было бы легко установить. У нас, кажется, нет даже понятия, чтобы определить этот вид красоты, у них же есть для нее особое слово, и там, где они с первого взгляда видят ее, они говорят, что вид сада прекрасен и восхитителен. Тот, кто присмотрится к узорам на лучших одеяниях из Индии или к живописным изображениям на их лучших ширмах или изделиях из фарфора, увидит, что их красота всегда такова, а именно: она пребывает вне упорядоченности».

Самое любопытное в этом раннем европейском суждении о садах Китая состоит, пожалуй, в том, что Темпл вообще не мог видеть изображений китайских садов. Его образ китайского сада есть целиком плод воображения, но на сей раз с поразительной точностью — несомненно, вследствие единства внутренних законов человеческой фантазии, — соответствующий реальному прототипу. Темпл был даже ближе к истине, чем побывавшие в Китае миссионеры, которые обычно писали о китайских садах как о небольших задних двориках дома, имевших больше хозяйственное значение. Что ж, бывают случаи, когда именно фантазия открывает нам истину.

И в то самое время, когда европейцы грезили о «китайской всячине», в кругах китайской знати, особенно придворной, вошла в моду европейская экзотика: император Цяньлун в XVIII веке украсил свою летнюю резиденцию, парк Юаньминъюань, павильонами и беседками в стиле рококо, а китайские знатоки живописи увлекались картинами в западном вкусе. При этом вполне реалистические изображения европейских пейзажей воспринимались китайцами как часть фантастического, нереального мира и подогревали все тот же вкус к экзотике, царивший тогда в китайском обществе.

Европейские грезы о Китае и китайские грезы о Европе в XVIII веке — это напоминание о том, что люди способны понимать друг друга даже прежде всяких понятий. Они свидетельствуют: люди могут сойтись даже в том и, более того, именно в том, о чем и сами не могут помыслить.

И еще одно, пока что малоизвестное, но очень важное обстоятельство истории Нового времени: именно образ символической реальности, данный в фантазмах, иллюзиях и утопиях завершающей стадии традиционного символизма — причем в равной степени в европейском барокко и в китайском вкусе к «необычайному» — послужил прообразом реальности, официально принятой и предписанной государственной властью. Другими словами, идеология материализма Нового времени в действительности берет свое начало в откровениях символического миропонимания, уже лишенных, правда, пафоса иронии. История революционного искусства современной Европы может служить еще более наглядной иллюстрацией этого вывода.

Судьба китайской традиции есть путь человеческого самопознания. И она не могла быть ничем другим. Но в Китае этот путь знаменовал не сведение человеческого опыта к внутренне однородному субъекту, как случилось в истории европейской мысли, а, напротив, жизнь по пределу опыта, высветление в человеке непостижимой глубины жизни. В тот самый момент, когда человек в китайской традиции был осознан во всей полноте, он оказался как никогда прежде сокрытым и недостижимым, как никогда созвучным идеалу не-обладания с его безграничной радостью самопотери.

Традиция не дается в виде готовых ответов. Ее обретает тот, кто все теряет. «Небесная истина» высвечивается в момент ее ухода и исчезновения, подобно тому как небеса сияют особенно ярко в лучах закатного солнца. Что же требуется для того, чтобы принять ее? Не так уж много: быть достаточно безумным… Ибо только безумец способен ничего не терять в нескончаемой череде жизненных метаморфоз. По словам Бориса Пастернака: «Безумие — естественное бессмертие».

Как ни странно, традиция удостоверяется размышлением о ее недостижимости; словно вездесущая смерть в океане жизни, она заявляет о себе самим фактом своего отсутствия. Странноприимство традиции по определению не есть данность. Его сокровенную глубину нужно открывать вновь и вновь. И оно безошибочно направляет по верному пути того, кто потерял ее след.





ПРИЛОЖЕНИЕ

СОВРЕМЕННИКИ МИНСКОЙ ЭПОХИ О КРАСОТЕ ЖИЗНИ

Сюй Цзэшу. Наставление о чае

Заваривание

Принесите все необходимое для заваривания чая и снимайте с чайника крышку, положив на стол ее вверх дном. Низ крышки не должен соприкасаться с поверхностью стола, ибо запах лака, нанесенного на дерево, убивает вкус чая. Налейте в чайник кипящую воду, бросьте туда несколько листов чая и накройте чайник крышкой. Выдержите время, которое требуется для того, чтобы сделать три вдоха и три выдоха, и налейте чай в чашки, а потом, чтобы чай отдал свой аромат воде, вылейте чай обратно в чайник Снова обождите время, достаточное для того, чтобы сделать три вдоха и три выдоха, после чего преподнесите чай гостям.

Если вы будете заваривать чай таким образом, чай сохранит свою свежесть и тонкий аромат, так что питие чая доставит удовольствие, снимет усталость и укрепит душевные силы.

Как пить чай

Воду в чайник не следует заливать более двух раз. В первый раз чай будет иметь изысканно свежий аромат, во второй раз — аромат нежный и чистый, на третий же раз чай утратит свой вкус. Также не следует наливать в чайник ни слишком много, ни слишком мало воды, чтобы и после второй заварки чай сохранил свой аромат. Эту вторую заварку можно делать после еды, чтобы сполоснуть рот.