Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 53

Вламинк рассказывал об этом персонаже устрашающие истории. С монетой в 20 франков Маноло решил испытать власть денег. Повстречав такого же бродягу, но еще более обездоленного, он показал ему монету: «Она твоя, если ты съешь собачье дерьмо».

Маноло думал, что ничем не рискует… Но ему пришлось отдать монету! Как-то в номере плохонькой гостиницы «Пуарье» («Грушевое дерево»), что напротив «Бато-Лавуар», ночью ему мешали вздохи и стоны, доносившиеся через тонкую перегородку. Он не мог заснуть и утром гневно выговаривал хозяйке: «Ваши жильцы могли бы не так шумно заниматься любовью!»

— Рядом с вами была старушка, — ответила та. — Она к утру скончалась.

Самую фантастическую хитрость Маноло придумал вместе со своим дружком Баслером, евреем из Польши, искусствоведом и маклером. Каждый отправился к знакомым другого и сообщил, что тот умирает в полной нищете, так что не на что купить даже погребальный саван. Друзья, обрадованные, что наконец отделались от попрошайки, давали по 100 су!

Это был типичный для Монмартра персонаж. Причем, несмотря на все его проказы, цинизм и неблагодарность, Маноло принимали во всех домах. Ему почему-то верили. И в конце концов оказалось, что ему можно верить!

Один из благодетелей, Фрэнк Хэвиленд, потомок династии торговцев фарфором из Лиможа, молодой человек, утонченный и с хорошими манерами, которого все называли «богачом», по совету Мориса Рейналя решил предоставить Маноло шанс «исправиться». В 1910 году он объявил, что берет его на полный пансион, чтобы дать ему возможность нормально работать. Хэвиленд предложил ему поселиться в каталонском городке Сере в своем недавно купленном небольшом имении. Предложение казалось рискованным: никто никогда не видел скульптурных работ Маноло. О его таланте можно было судить только по украшениям, которые он делал по совету отходчивого Пако Дурио.

Маноло обосновался в Сере, и все его похождения кончились.

Или почти кончились!

К тридцати пяти годам он испытал желание остепениться. К тому же он встретил Тототу, поклонницу буддийских культов из Латинского квартала, вскоре ставшую спутницей его жизни. Он начал работать; в этом пиренейском городишке ничего другого делать не оставалось. За несколько лет он создал серию миниатюрных скульптур, необычайно колоритных. Даниэль-Анри Канвейлер, который в это время уже заключал контракты с Пикассо, Браком, Дереном, заинтересовался его работами. Он принял эстафету у Фрэнка Хэвиленда; но Маноло, хотя и показал себя с хорошей стороны, не особенно изменился. Много лет спустя Канвейлер с юмором рассказывал, как Маноло запросил у него дополнительную сумму, пояснив, что на этот раз фигура будет большого размера. Спустя восемь месяцев Канвейлер получил заказ — изваяние сидящей на корточках женщины — не выше табурета. В ответ на протестующее письмо Канвейлера Маноло заявил: «А если бы она встала, она была бы не меньше полутора метров в высоту!»

После «большой войны» объявили амнистию, и Маноло получил право вернуться в Испанию. Некоторое время он курсировал между Барселоной и Сере, затем окончательно устроился на небольшом курорте возле Барселоны и сделался почтенным доном Мануэлем Уге, профессором Академии изящных искусств. Его самая известная работа «Каталонка» стоит на площади Сере, имя Уге получила одна из улиц этого города.

Когда-то Мореас, послушав в «Клозри де Лила», как Маноло читает свои стихи (он ведь был еще и поэтом), сказал: «Господин Маноло — достойный человек!» Мореас оказался прав.

Место встречи поэтов

Незадолго перед тем как покинуть «Бато-Лавуар» и «по-буржуазному» устроиться у подножия Холма на бульваре Клиши, Пикассо написал мелом на двери мастерской: «Место встречи поэтов».

Точнее не скажешь.

Большинство его друзей-французов, сыгравших роль провозвестников и зачинателей, были поэтами.

Именно они создали вокруг него атмосферу любви и восхищения, такую благоприятную для творчества. Постепенно у него развился обостренный вкус к знакам внимания, но он не всегда отличал рассчитанную лесть от искреннего восхищения. Этим и объясняется раздражение, возникавшее в его доме в последние годы.

Трижды посетив Париж (в 1904 году он приехал уже надолго), Пикассо в культурном плане был человеком мало просвещенным, не получившим соответствующего образования. Он умел читать-писать, вот и все. Он приобрел некоторое эстетическое воспитание, участвуя в дебатах, собиравших в «Четырех револьверах» художников, поэтов, писателей, журналистов. Рамон Пишо познакомил его с принципами импрессионизма; Бёрн Джонс и Данте-Габриэль Россети рассказали ему о германском югендстиле и северном экспрессионизме; от друзей он узнал и о разнообразных течениях, вышедших из лона символизма. Позднее он признавался, что работы Тулуз-Лотрека и Стейнлена увидел сначала в юмористических журналах.

В литературе, философии, поэтике он был профаном, как всякий истинный идальго. Так, например, он совсем не знал французской литературы. К ней его начал приобщать Макс Жакоб, когда Пикассо приехал в Париж во второй раз. Поэт, всего-то на пять лет старше, с первого дня знакомства занялся его образованием.

Их встреча произошла в дни выставки произведений Пикассо у Воллара. Максу Жакобу, иногда выступавшему в качестве искусствоведа, понравились представленные работы, и он, поздравив художника с успехом, оставил визитную карточку. Организатор выставки Маньяк сразу понял, как выгодно покровительство такого поэта, и пригласил его в мастерскую Пикассо. Макс Жакоб обрадовался, что к его мнению отнеслись столь серьезно, и в тот же день поторопился прийти на бульвар Клиши. Пикассо, с которым Маньяк уже поговорил, вышел ему навстречу, протягивая обе руки. Между низкорослым испанцем с завораживающим взглядом и французом, странноватым, похожим на клоуна, переодетого в классного наставника, контакт возник мгновенно. Макс Жакоб производил комическое впечатление, но это впечатление, как пишет Д.-А. Канвейлер, смягчали его необыкновенные выразительные глаза: «необычайная нежность его взгляда одновременно таила в себе мировую скорбь». С удовольствием играя роль критика, он провел весь день, знакомясь с рисунками и картинами, выражая свое впечатление красноречивыми жестами. На следующий день Пикассо пришел с ответным визитом в тесную квартирку на набережной Флёр. Он явился в сопровождении друзей-испанцев, как тореро со своей квадрильей.

Почти не понимая друг друга, Макс Жакоб и его гости принялись во весь голос распевать пассажи из симфоний Бетховена. Такое общение длилось далеко за полночь. Постепенно гости уснули прямо на полу, бодрствовал лишь Пикассо, и Макс начал читать ему свои стихи. Эти минуты высокого эмоционального накала они помнили до конца своих дней. «Ты самый большой поэт современности», — заявил Пикассо. Он понял не все слова, но, вслушиваясь в ритмику стиха, по интонации Жакоба почувствовал качество его поэзии. Макс Жакоб сказал позднее, что тот день «вдохновил его на всю жизнь». С этого момента они виделись ежедневно. Поэт, охваченный любовью, «которая не решается себя назвать», обожал невысокого испанца всеми фибрами своей мужественно-женственной души, он был очарован им, его преданность не знала границ.

Когда Пикассо приехал в третий раз — самые тяжелые его дни в Париже! — Жакоб упросил своего кузена Гомпеля, владельца сети магазинов «Пари-Франс» на бульваре Вольтера, взять Пикассо кладовщиком. Так этот бедняк стал меценатом для того, кто был еще беднее.

Начиная с 1904 года, пока не нашлись серьезные любители-покупатели, Жакоб старался быть при Пикассо и антрепренером, и помощником во всех его делах, часто жертвуя собственным поэтическим творчеством. Когда появились соперники, покушавшиеся на внимание «моего малыша», как он его называл, Макс Жакоб, борясь за место рядом с ним, прибегнул ко всему тому, чем обладал, — к юмору, дерзким выходкам, мистификациям, взяв на себя роль интеллектуального «стимулятора». Необычайно изобретательный, он приносил картины Пикассо коллекционерам и, благодаря своему дару убеждения, каждый раз хоть что-нибудь продавал. И тогда он поднимался к площади Равиньян с полной корзиной продуктов.