Страница 10 из 13
— Он — в Склифосовского, — выговорила она, стуча зубами, придерживая подбородок рукой.
— Выпей что-нибудь. Валерьянка есть? Валокордин?
Я не знал, где у них — что. Аптечка оказалась за дверью, в коридоре, на стене. Я плеснул в рюмку на глаз валокордина. Нашлась пачка седуксена:
— Тоже прими!
— Митя запретил давать ему ключи от машины. Как я могла не дать? Я отняла у него детство.
Мы уже ползли по набережной: проедем — станем, проедем — станем. Ездить по Москве стало невозможно, и все прибывают, прибывают иномарки. Как назло, еще и сцепление плохо выжималось. Вода в Москве-реке слепила на солнце. Встречно наплывал белый пароход, палубы полны народа, гремела музыка. Это уже замечено: когда у тебя несчастье, мир веселится. Я соображал, как нам лучше выскочить на Садовое кольцо.
— На какой машине он был? — спросил я.
— Японская.
Скоростная машина. Хорошо, что остался жив. Хорошо, если не останется калекой.
— Он был один?
— Ах, я не знаю. Я ничего не знаю.
Потом выяснится, с ним была женщина. Ее чуть поцарапало. Она плечом выбила дверцу, выскочила из машины и убежала. Чья-то верная жена.
В больнице Надю опять начала бить дрожь. И не она, врач, а я ходил узнавать, долго ждал хирурга. Он вышел в том, в чем делал операцию: в голубой полотняной рубашке с короткими рукавами и вырезом на шее, в таких же полотняных штанах, в шапочке на голове:
— Вы — отец?
— Отчим…
— Радовать нечем. Тяжелое сотрясение мозга, сломана ключица, два ребра, сложный перелом голени. Сейчас он в реанимации.
— Можно матери хоть краем глаза?..
— Нельзя и незачем. Слушайте, все относительно. Сейчас оперировал мальчика…
Запишите телефон, звоните.
Надя сказала, что она отсюда никуда не уйдет, не оставит его, она будет здесь всю ночь. Она вскакивала к каждой пробегавшей медсестре, пыталась что-то узнавать, совала деньги. Потом она ходила к хирургу, который уже уехал домой, к заведующей отделением, куда-то и я ходил по ее просьбе, что-то врал ей, в конце концов мне удалось ее увезти. Был уже поздний вечер.
— Ты не оставишь меня? — сказала она, когда мы были у ее подъезда. — Впереди — целая ночь. Одна я сойду с ума.
Я не стал спрашивать, где этот, как называл его Витя, я покорился.
— Прости меня…
Я ставил машину, издали увидел Надю под козырьком подъезда, такую несчастную, такую одинокую в свете фонаря.
Новые жильцы уже въехали, подъезд был свободен, мы поднялись лифтом. Надя никак не могла попасть ключом в замок, в конце концов дверь открыл я. Руки у нее были ледяные.
Я сразу же позвонил Тане, сказал, что Виктор жив, в реанимации.
— Но ты, наконец, едешь домой?
— Я звоню из ординаторской, — соврал я. — Мне разрешили… Пока мы будем здесь.
Таня положила трубку.
Ужасно хотелось пить, все пересохло. Я выпил две кружки воды из-под крана.
— Я сейчас поставлю чай, — сказала Надя. И забыла. Она ходила, запустив пальцы в виски:
— Боже мой, боже мой, за что? Почему это должно было именно с ним случиться? Со мной? Я вырвала его оттуда, он чуть было там не пристрастился к наркотикам. У него так хорошо все здесь шло. Они делали эту работу… я тебе говорила…
Профессор так хвалил его… Сотрясение мозга! Скажи, ты мне всю правду сказал?
— Даю тебе слово.
Конечно, я не сказал ей всего.
— Поклянись дочерью!
— Надя, что ты говоришь? Подумай все-таки…
— Прости. Я плохо соображаю. Я ничего не соображаю сейчас!
— Он здесь один жил?
— Но у него в Москве отец есть, в конце-то концов. Я высылала ему на жизнь.
Молодой парень, один, в этой огромной квартире…
Надя достала коньяк, стопки. Мельком увидела себя в зеркале бара и, потушив верхний яркий свет, — глаза режет! — включила торшер в углу.
— Выпей. Я замучила тебя.
Она попробовала налить, стекло звякало о стекло. Налил я. Мы выпили.
— Возьми в холодильнике что-нибудь, там все есть. Закуси. Я ничего есть не могу.
Мы выпили еще.
Доставая из бара коробку шоколадных конфет, Надя уже пристально глянула на себя в зеркало:
— Ты смотришь вот это? — она провела рукой от щек к шее. — Это я подтяну. Там прекрасно это делают. Впрочем, здесь тоже научились. А ты невнимателен, — она пальцем тронула горбинку у себя на носу.
— Я хотел еще в тот раз спросить.
— Это мой идиот решил показать мне Италию и сам сел за руль. Вот — результат. Но там способны делать чудеса. Только еще шрамчик остался. Под прической. Его не видно. И тоже было сотрясение мозга. Это меня сейчас немного обнадеживает.
Во дворе завыла машина.
— Не твоя?
Я посмотрел в окно. Выл и брызгал огнями во все четыре стороны «мерседес» у соседнего подъезда.
— И так каждую ночь, — сказала Надя. — Полон двор дорогих иностранных машин.
Такое быстрое превращение. Откуда? Стоит пройти мимо, она уже воет. Боже мой, боже мой, представляю, что с ним будет, когда он вернется и узнает. Он с нее пылинки сдувал. Ему сейчас предлагают — послом в Киргизию. Или что-то вроде. Я ему сказала: туда он поедет один.
И попросила:
— Позвони.
Я позвонил медсестре на пост: ей я оставил деньги. Сонным голосом она сказала, что состояние такое же, она только что подходила к нему. Наде я сказал, что — лучше, сестра только что оттуда, поила его. В порыве она поцеловала меня, дохнув шоколадом и табачным перегаром:
— Ты мой единственный настоящий друг! За всю жизнь — единственный! Я недавно вспоминала… Мы возвращались с тобой поздно, уже трамваи не ходили. И вдруг — грузовой трамвай, две площадки с песком. Ты вскочил, натянул веревку от дуги, я тоже впрыгнула. Какие молодые мы были! Вожатый кричит нам что-то из своей стеклянной кабины, а трамвай идет, нас на задней площадке кидает друг к другу, ты говоришь: какой умный трамвай!.. И теперь, в больнице, все взял на себя. Так только — за родного сына.
Она притянула мою голову к себе, поцеловала благодарно. И — еще, но уже длительно, как когда-то. Я постарался не понять. Я боялся обидеть ее. Надя закурила длинную, из табачных листьев, тонкую сигарету, встала, пошла на кухню.
Принесла ветчину, сыр, доску с нарезанным хлебом.
— Ешь. Ты голодный. Между прочим, ты всегда был недогадлив. Это — твоя особенность. Ешь.
И налила мне стопку. Рука ее уже не дрожала, горлышко бутылки не звякало о стекло.
— Ты извини, я должна переодеться. Снять с себя все эти подпруги. Не могу.
Я остался один за столом. Розовый, влажный квадрат прессованной ветчины, сыр швейцарский целым куском на фаянсовой доске, хлеб, тонко нарезанный. Увидев все это, я только теперь почувствовал, что жутко хочу есть. Я выпил, закусил ломтиком сыра, закурил. Надя вернулась в шелковом китайском стеганом халате до пят, в парчовых, с загнутыми вверх носами туфлях на босу ногу, отсела на диван в углу гостиной. Поставив рядом с собой пепельницу, курила. В сущности, она уже справилась с собой. Я хотел сказать, что я, пожалуй, поеду, но в этот момент заговорила она:
— Нет, какая я дура! Какая идиотка! Всю жизнь я хотела видеть рядом с собой такого человека, каким был мой отец. Но таких нет, не бывает больше. Ты думаешь, этот сам всего добился, сам повез меня в Италию? Я за него сделала его карьеру.
Я! А у меня уже готова была кандидатская. Я могла бы защитить докторскую, мне прочили будущее. Но — рабское наше воспитание. Так нас воспитывали столетиями: муж, а ты — за мужем. Я смотрю здесь на молодых, я им завидую: женщины ярче мужчин. Мужчины выродились. Ох, какая идиотка! Вот теперь его сошлют в эти степи, я это название даже разгрызть не могу, куда его сошлют: Кыргызстан… Я ему уже сказала… — она пересела нога на ногу, тщательно запахнулась. — Ты думаешь, вы правите миром? Миром повсюду правят женщины. Но у нас — из-за спины мужа. И только — из-за спины. А на сцене — вы. Так надо, чтоб хоть смотрелся на сцене. А то же — стыд и срам. А рот раскроет… Витя — вот моя надежда и гордость. Вот кто смог бы, — она заплакала. — Он действительно талантлив, ты не знаешь. Но я не могла разорваться.