Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 79

Микеле, случайно находившийся поблизости, услышал эту фразу отца и вдруг сказал:

- Это было бы очень похоже на каннибализм.

- Почему?

- Потому, что свинья съела бы, таким образом, свинью.

Филиппо, конечно, не понравилось, что сын назвал его свиньей, он густо покраснел и сказал, упирая на него:

- Ты не уважаешь своих родителей. А Микеле в ответ:

- Не только не уважаю, но и стыжусь их. Филиппо был сбит с толку твердым и решительным тоном сына; немного успокоившись, он сказал:

- Если бы у тебя не было отца, платившего за твое учение, ты не смог бы учиться и теперь не стыдился бы своего отца, значит, во всем виноват я сам.

Микеле  некоторое время помолчал, потом ответил:

- Ты прав... я не должен был вас слушать... я постараюсь держаться подальше, и вы сможете говорить сколько хотите о еде.

Тогда Филиппо сказал, примирительно и растроганно, потому что с тех пор, как мы находились здесь, это было в первый раз, что сын признавал его правоту:

- Если хочешь, будем говорить о другом... ты прав, почему мы должны всегда говорить только о еде?.. Поговорим о чем-нибудь другом.

Но Микеле вдруг рассердился, подскочил как ужаленный и закричал:

- Хорошо! Но о чем же мы будем говорить? О том, что мы будем делать, когда придут англичане? Об изобилии? О торговых сделках? О вещах, украденных испольщиком? О чем мы будем говорить, а?

На это Филиппо не нашелся что ответить, потому что только на эти и подобные темы он и мог говорить, Микеле исчерпал все темы, и Филиппо не приходило ничего другого в голову. Микеле ушел. Как только Филиппо убедился в том, что сын его не видит, он сделал жест, который должен был означать: «Мой сын - оригинал, с этим приходится считаться». Беженцы постарались успокоить его.

- Твой сын, Филиппо, знает очень много... деньги, которые ты истратил на его учение, это хорошее капиталовложение  это и важно, а остальное не в счет.

В тот же день Микеле сказал нам с раскаянием:

- Мой отец прав, я не уважаю его. Но я теряю голову и не владею собой, когда он начинает говорить о еде.

Я спросила, почему его так раздражает, когда отец говорит о еде. Он подумал немного и ответил:

- Если бы ты знала, что завтра умрешь, ты стала бы говорить о еде?





- Нет.

- А мы именно в таком положении и находимся. Завтра  или  через много лет, но мы все равно умрем.

Так почему же в ожидании смерти мы должны говорить или заниматься глупостями?

Я не совсем поняла его мысль и продолжала настаивать:

- А о чем же нам тогда говорить? Он подумал еще немного и сказал:

- В настоящее время и в нашем положении мы должны были бы говорить, например, о причинах, по которым в такое положение попали.

- А какие это причины? Он засмеялся и ответил:

- Каждый должен был бы найти эти причины сам, самостоятельно.

Я сказала еще:

- Может, оно и так, но твой отец говорит о еде именно потому, что ее нет и мы вынуждены поэтому о ней думать.

Микеле ответил:

- Возможно. Беда лишь в том, что мой отец всегда говорит о еде, даже тогда, когда она есть у всех.

Но еды не было, запасы подходили к концу, и все старались сберечь для себя то немногое, что еще у них оставалось. Все делали вид, что у них больше ничего нет. Филиппо, например, почти каждый день повторял более бедным беженцам:

- У меня муки и фасоли хватит не больше, как на одну неделю, а уж потом пусть бог мне поможет.

Это была неправда, все знали, что у него еще есть мешок муки и мешочек фасоли, а он, боясь, что у него украдут их, никого не приглашал к себе в дом, а днем запирал дверь на ключ и уходил бродить по мачерам с ключом в кармане. У крестьян на самом деле кончались запасы, наступало то время, когда они обычно шли в Террачину и покупали там продукты, чтобы как-нибудь перебиться до следующего урожая. Но в этом году в Террачине, вероятно, свирепствовал еще больший голод, чем в Сант Еуфемии. Кроме того, кругом сновали немцы, тащившие все, что попадало им под руку, не потому, что они были все негодяи и воры, а потому, что шла война и они воевали, а на войне и убивают и крадут. Однажды к нам пришел немецкий солдат, как будто просто так, ради прогулки; немец был один и без оружия. Он был брюнет, с круглым и добрым лицом и беспокойными и немного грустными голубыми глазами; он долго бродил между хижинами и разговаривал с беженцами и крестьянами. Было видно, что пришел он сюда без всяких дурных намерений, что он даже с симпатией относится ко всем этим бедным людям. Он рассказал нам, что в мирное время был у себя в деревне кузнецом и очень хорошо играл на гармошке. Тогда один из беженцев принес ему свою гармошку, немец сел на камень и долго играл нам. окруженный детьми, которые смотрели на него, разинув рот. Играл он действительно хорошо, сыграл нам много разных песен, между прочим и «Лили Марлен», которую пели тогда все немецкие солдаты. Это была очень грустная песенка, звучавшая совсем жалобно; я слушала ее и думала, что немцы, которых Микеле так ненавидит и не считает даже людьми, на самом деле такие же люди, как и мы, у них тоже есть дома жена и дети, они тоже ненавидят войну, которая держит их далеко от дома и семьи. После «Лили Марлен» немец сыграл нам еще несколько мелодий, все они были грустные, но в то же время торжественные, некоторые из них были очень сложные, прямо как концертная музыка. Он играл, склонив голову к гармошке, легкие пальцы летали по клавишам, поза его показывала, что это был человек серьезный, понимающий, что к чему. Было видно, что он не питает ни к кому ненависти и если бы мог, то охотно перестал бы воевать. Он играл так почти целый час, а уходя, погладил детей по головкам, сказав им на ломаном итальянском языке:

- Не бойтесь, война скоро кончится.

Тропинка, по которой он спускался вниз, шла мимо хижины, где жил один из беженцев; так вот, этот беженец повесил на изгородь свою красивую рубашку в белую и красную клетку. Немец, проходя мимо, остановился, потрогал материю, чтобы установить ее качество, покачал головой и пошел дальше. Но не прошло и получаса, как он снова появился возле хижины, задыхаясь от быстрого бега в гору, схватил с изгороди рубашку, сунул ее себе под мышку и был таков. Понимаете? Он играл на гармошке, ласкал детей, было видно, что это хороший человек, но, уходя, он увидел рубашку, которая ему очень понравилась, стал думать о ней, но все еще шел вниз, пока соблазн не пересилил в нем совести, тогда он вернулся наверх и взял рубашку. Когда он играл на гармошке, это был кузнец мирного времени, но потом он снова стал солдатом, не знающим разницы между моим и твоим, не уважающим ничего и никого,- и тогда он украл. Одним словом, как я уже говорила, на войне не только убивают, но и грабят; человек, который в мирное время ни за какие деньги не станет убивать или красть, во время войны чувствует в глубине сердца присущее всем людям инстинктивное желание грабить и убивать; это желание возникает в нем потому, что его поощряют к этому, убеждая, что этот инстинкт хороший и что он должен действовать, повинуясь этому инстинкту, иначе он не будет настоящим солдатом. И человек начинает рассуждать примерно так: «Сейчас война... когда опять наступит мир, я стану тем, кем был раньше... теперь мне все дозволено». К сожалению, я уверена, что человек, укравший или совершивший убийство, даже если это случилось во время войны, никогда больше не будет таким, каким он был раньше. Это можно сравнить с тем, как если бы девушка, будучи девственницей, разрешила кому-нибудь лишить себя девственности, надеясь, что по какому-то там чуду сна потом опять станет девственницей, но таких чудес не бывает на свете. Тот, кто хоть однажды стал вором и убийцей, останется вором и убийцей навсегда, пусть даже он носит военную форму и грудь его покрыта медалями.

Крестьяне знали, что немцы имеют привычку забирать все, что плохо лежит, поэтому они организовали нечто вроде передвижных постов из мальчишек, которые должны были находиться друг от друга на расстоянии голоса от Сайт Еуфемии до самой долины. Как только на горной тропинке показывался немец, сейчас же первый  из  мальчишек  кричал во всю силу своих легких: