Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 79

Мы пошли вслед за Донато, бежавшим впереди нас, ориентируясь в темноте, как кошка, и вскоре оказались около шалаша на следующей мачере. В шалаше сидел Париде с четырьмя женщинами: там были его мать, жена, сестра и невестка. У сестры и у невестки было по трое детей у каждой, мужья их были на войне, их услали в Россию. Сестра Париде, которую звали Джачинта, была такая же смуглая, как брат, лицо широкое, с крупными чертами, глаза блестели, как у одержимой. Она казалась не совсем нормальной, голос у нее был резкий, и она все время ругала детей, цеплявшихся за нее, как щенки за суку, и непрерывно хныкавших, а иногда она их молча и с ожесточением била кулаком по голове. Невестку Париде, жену его брата, звали Анита, она жила до войны где-то возле Чистерны. Анита была худая и бледная брюнетка с орлиным носом и ясными глазами, смотревшими спокойно и задумчиво. По сравнению с Джачинтой, вид которой внушал страх, Анита производила впечатление тихой и кроткой женщины. Ее дети были тут же, но они не цеплялись за платье матери, а сидели молча на скамейках и терпеливо ждали ужина. Как только мы вошли, Париде сказал нам, улыбаясь своей странной улыбкой, одновременно застенчивой и хитрой:

- Мы подумали, что вы там сидите одни, и решили пригласить вас.- Он помолчал немного и прибавил: - Пока вы не получите свои запасы, можете столоваться с нами; потом мы с вами подсчитаем, сколько вы мне будете должны.

Этим он давал мне понять, что я должна буду платить за еду, но я была ему и за это благодарна, потому что знала, что он беден, а в голодное время даже за деньги было трудно получить продукты: у кого были запасы, тот держал их для себя и не хотел делиться с другими, даже если ему за это платили.

Мы уселись, Париде зажег ацетиленовую лампу, яркий белый свет озарил шалаш и всех нас, сидевших на чурбанах вокруг треножника, на котором дымилась небольшая кастрюлька. Здесь собрались лишь женщины и дети. Париде был единственным мужчиной, и Анита, его невестка, муж которой - как я уже сказала - находился в России, пошутила с невольной грустью:

- Ты можешь быть доволен, Париде, восемь девок - один я, выбирай любую.

Париде ответил, усмехаясь:

- Недолго продлится такое счастье.

Но старуха мать сейчас же влезла со свойственными ей мрачными суждениями:

- Недолго? Раньше придет конец нам, чем войне. Тем временем Луиза поставила на шаткий столик

глиняную миску, потом взяла хлеб, прижала его к груди и начала быстро-быстро резать тонкие ломтики. Скоро миска наполнилась до краев. Тогда она сняла с огня кастрюльку и вылила содержимое на ломтики хлеба; получилась та самая минестрина, которую мы ели у Кончетты,- размоченный хлеб в фасолевом отваре.

В ожидании, когда хлеб пропитается как следует фасолевым отваром, Луиза поставила на пол посреди шалаша большую лоханку, наполнила ее водой из кувшина, стоявшего на горячей золе рядом с треножником. Тут все начали снимать с себя чочи и притом с таким серьезным видом, как будто занимались важным, хотя и привычным делом. Сначала я не сообразила, что они собираются делать, но потом увидела, что Париде протягивает ногу, черную между пальцев и вокруг пятки, и опускает ее в лохань, и я поняла: городские жители перед едой моют руки, а эти бедняки, проводящие весь день на грязных полях, моют ноги. Мыли ноги все вместе, не меняя воды, поэтому можете себе представить, что вода стала просто шоколадного цвета, когда в ней вымыли столько пар ног, включая детские. Только мы с Розеттой не стали мыть ноги, и кто-то из ребятишек с детской наивностью спросил:

- Почему вы не моетесь?





На что старая мать, которая тоже не мыла ног, мрачно ответила:

- Эти две синьоры приехали из Рима. Они не работают на земле, как мы.

Тем временем минестрина была готова; Луиза убрала лохань с грязной водой и поставила на ее место столик с миской посредине. Начали есть все из одной миски, опуская туда каждый свою ложку. Мы с Розеттой съели не больше двух-трех ложек каждая, но остальные жадно набросились на еду, особенно дети, и миска очень быстро опустела. Глядя на их жадные и разочарованные лица, я поняла, что многие из них остались голодными. Париде раздал всем по пригоршне сухих фиг, потом вытащил из углубления в стенке шалаша бутыль с вином и дал каждому, включая детей, по стакану вина, наливал он всем в один и тот же стакан, вытирая после каждого край рукавом. Все пили молча, Париде наливал вино, стараясь не пролить ни капли, и подавал каждому, произнося при этом его имя, так что мне казалось, будто я нахожусь в церкви. Вино было кислое, как уксус, какое пьют только в горах, но это было чисто виноградное вино, в этом можно было не сомневаться. Покончив с едой, женщины взялись за свои прялки и веретена, а Париде при свете ацетиленовой лампы стал исправлять арифметические задачи своего сына Донато. Париде был неграмотным, но умел считать и хотел, чтобы его сын тоже научился этому. Но, очевидно, мальчик был придурковат - у него была большая голова и лишенное всякого выражения лицо,- и он никак не мог понять объяснений. Побившись некоторое время с ним, Париде рассердился и ударил его кулаком по голове.

- Болван.

Удар кулака прозвучал так, как будто голова у мальчика была деревянная, но ребенок, казалось, даже не заметил, что его ударили, и принялся тихонько играть на полу с котом. Потом я спросила как-то у Париде, почему ему так хочется, чтобы сын, не умевший, так же как и отец, ни читать, ни писать, выучился арифметике. Из ответа Париде я поняла, что для него цифры были гораздо важнее букв, потому что, зная цифры, можно было считать деньги, а буквы, по мнению Париде, были просто бесполезными.

Мне захотелось описать наш первый вечер, проведенный вместе с семьей Морроне (это была фамилия Париде), прежде всего потому, что все остальные вечера, проведенные с ними, были похожи на этот как две капли воды, а во-вторых, потому, что в один и тот же день я сначала обедала с беженцами, а потом ужинала с крестьянами и могла поэтому заметить разницу между теми и другими. Надо сказать правду: беженцы были богаче, по крайней мере некоторые из них, питались они лучше, чем крестьяне, умели читать и писать, не носили чочи, а их жены одевались, как городские синьоры, но, несмотря на это, уже с первого дня, а потом все больше я предпочитала крестьян беженцам. Зато, может быть, зависело от того, что я сама прежде, чем стать лавочницей, была крестьянкой, но главной причиной, по-моему, было странное ощущение, которое я испытывала, сталкиваясь с беженцами, особенно если сравнивала их с крестьянами: мне казалось, что, получив некоторое образование, они стали хуже. Так бывает с шалопаями-мальчишками, когда они начинают ходить в школу: едва выучившись писать, они покрывают стены и заборы неприличными надписями. Мне кажется совершенно недостаточным давать людям образование, надо еще учить их пользоваться этим образованием.

Все клевали носом, некоторые из ребятишек уже заснули, когда Париде встал и объявил, что они идут спать. Мы вышли все вместе из шалаша и попрощались, пожелав друг другу покойной ночи; и вот мы с Розеттой остались одни на краю мачеры. Мы вглядывались в ночную даль, туда, где, как мы знали, находился Фонди. Но не было видно ни одного огонька, кругом царили тишина  и  мрак, только звезды, как живые, сверкали и подмигивали нам с черного неба, похожие на бесчисленные золотые глаза; они смотрели на нас и как будто все о нас знали, в то время как мы о них не знали ничего Розетта сказала мне тихонько:

- Какая чудесная ночь, мама.

Я спросила у нее, довольна ли она, что мы пришли сюда, и она ответила, что всегда бывает довольна, когда она со мной. Несколько минут мы еще любовались ночным небом, потом Розетта потянула меня за рукав и шепнула, что хочет помолиться и поблагодарить Мадонну, которая помогла нам добраться сюда живыми и здоровыми Она сказала это так тихо, как будто боялась, что ее кто-нибудь подслушает; я была немного удивлена и спросила ее:

- Здесь?

Розетта утвердительно кивнула головой, потом тихонько опустилась на колени там же, где стояла, прямо на траву у края мачеры, и потянула меня за собой. Мне было понятно это желание Розетты, которое как бы перекликалось с моими собственными чувствами: после стольких бед и злоключений я испытывала в эту спокойную и тихую ночь благодарность к кому-то или к чему-то, что помогло и защитило нас. Поэтому я охотно подчинилась ей, сложила вслед за ней руки и, быстро-быстро шевеля губами, прочитала молитву, которую обычно произносят перед сном. Я уже давно не молилась с того самого дня, когда позволила Джованни овладеть мною, потому что, с одной стороны, чувствовала, что согрешила, а с другой стороны, не хотела признавать за собой никакого греха. Поэтому прежде всего я попросила прощения у Христа за то, что случилось между мной и Джованни, и обещала ему, что этого никогда больше не случится. Потом, может быть под влиянием этой необъятной и черной ночи, под покровом которой скрывалось столько жизней и столько вещей, которых мы не могли видеть, я помолилась обо всех: обо мне и о Розетте, о семье Фесты и о семье Париде, потом обо всех людях, находящихся в этот момент в горах, об англичанах, которые придут, чтобы освободить нас всех, и о нас, итальянцах, перенесших столько страданий, даже о немцах и о фашистах, бывших причиной наших страданий, потому что и они все-таки люди. Признаюсь, по мере того, как моя молитва, почти что против моего желания, распространялась на все большее количество людей, я чувствовала себя все более растроганной, глаза мои наполнились слезами, и, даже понимая, что мое состояние объясняется отчасти усталостью, я тем не менее твердила себе, что чувство мое доброе, и была довольна, что я это чувство испытываю. Розетта, опустив голову, молилась рядом со мной, вдруг она схватила меня за руку, воскликнув: - Посмотри, посмотри!