Страница 47 из 64
Незнакомец остановился около одного из деревянных столбов, простер во тьме руки и сказал тихо, придвинувшись к нам так близко, что мы почувствовали на лице тепло его дыхания:
— Ради блага всей земли пророчество должно было исполниться. Целых два часа Иосиф Аримафейский молился на коленях. Не знаю, слышал ли он голос господа; но, когда он поднялся, лицо его сияло, и он возгласил: «Пророк Илия вернулся! Пророк Илия вернулся! Свершились времена!»
По его повелению мы похоронили Учителя в пещере, выдолбленной слугами Иосифа в скале, позади мельницы…
Он пошел через двор, взял фонарь и бесшумно исчез. Тогда Гадд, подняв голову, окликнул его сквозь слезы:
— Постой еще! Воистину велик господь! А что же с первой гробницей, где женщины оставили тело в пеленах, пропитанных алоэ и нардом?
Тот, удаляясь, ответил из темноты:
— Она открыта… Она пуста…
Топсиус схватил меня за руку и куда-то потащил так стремительно, что мы натыкались на столбы, подпиравшие галерею. В глубине двора открылась калитка, загремев железным засовом. Мы очутились на пустынной площади, окруженной обвалившейся аркадой; в щелях между рассевшимися плитами пробивалась трава. Город точно вымер. Топсиус остановился. Очки его сверкали.
— Теодорико, ночь кончается. Мы покидаем Иерусалим. Наша экскурсия в прошлое окончена. Заложены основы христианского предания; древнему миру пришел конец!
Я удивленно, со страхом взглянул на ученого-историка. Волосы его вдохновенно развевались. Слова, едва слышно слетавшие с тонких губ, обрушивались на меня огромной, невыносимой тяжестью.
— Завтра утром, когда окончится суббота, галилейские жены вернутся к гробнице Иосифа из Аримафеи, где они оставили погребенного Иисуса. Могила открыта! Могила пуста! «Он исчез! Его нет здесь!» — возопят они. И тогда по всему Иерусалиму прозвенит крик Марии из Магдалы, полный веры и страсти: «Христос воскрес из мертвых! Христос воскрес из мертвых!» Так любовь женщины изменит облик мира и подарит человечеству новую религию!
И вдруг, вытянув вперед руки, он понесся через площадь. Мраморные колонны по сторонам от нас стали бесшумно и мягко валиться. Едва переводя дух, мы остановились у ворот Гамалиила. Раб, на запястьях которого еще болтались обрывки цепей, держал наших лошадей. Мы вскочили в седло и с грохотом, словно увлекаемые потоком камни, промчались через Золотые ворота и поскакали в Иерихон по выстроенной римлянами Сихемской дороге; кони летели с такой головокружительной быстротой, что мы не успевали расслышать стук подков о черные базальтовые плиты. Передо мной клубился белый плащ Топсиуса, вздуваемый яростным ветром. Горы по обе стороны от дороги бежали вспять, точно вьюки на спинах верблюдов в годину беды, когда целый народ спасается бегством. Ноздри моего коня извергали дым и пламя, я цеплялся за гриву, словно меня уносило в поднебесье…
Но вот показалась широкая, протянувшаяся до самых Моавских гор долина Ханаана. Забелели наши палатки у погасшего костра… Лошади, храпя, стали. Мы кинулись в палатку: на столе догорал бледный огонек свечи, которую Топсиус зажег, одеваясь, по прошествии тысячи восьмисот лет… Изнуренный дальней дорогой, я повалился на койку, даже не сняв белых от пыли сапог…
В тот же миг яркий свет залил палатку, словно в нее внесли горящий факел… Я в испуге вскочил. Вместе с лучом утреннего солнца, встающего над Моавом, в палатку входил весельчак Поте в одной жилетке, держа в руках мои сапоги!
Я сбросил одеяло и откинул волосы со лба, чтобы убедиться в невероятной перемене, случившейся в мире со вчерашнего дня. На столе валялись бутылки из-под шампанского, которым мы чокались за науку и за веру. Сверточек с терновым венцом лежал у меня в изголовье. Топсиус, в ночной сорочке и колпаке, потягивался на своей койке и пристраивал на клюве золотые очки. А улыбчивый Поте журил нас за лень и спрашивал, что нам подать к завтраку — тапиоку или кофе?
Шумный вздох облегчения вырвался из моей груди. Я вновь вернулся в свой век и обрел свою личность! В бурном порыве радости я подскочил на тюфяке, так что подол моей ночной рубахи взвился в воздухе, и завопил:
— Тапиоку, дружище Поте! Тапиоку, да послаще и понежней, чтобы снова запахло моей родной Португалией!
IV
На другой день, сияющим воскресным утром, мы снялись с лагеря под Иерихоном и, взяв, вслед за солнцем, направление на запад, вступили в долину Шерифа и начали свое странствие по Галилее.
Но то ли иссяк во мне благодетельный дар восхищения, то ли душа моя, вознесенная на краткий миг к истокам нашей истории и потрясенная бурными приливами чувств, уже не находила радости в странствовании по безлюдным сирийским дорогам, но только на всем пути от земли Эфраима до Зевулона я томился скукой и равнодушием.
На ночь мы остановились в Beфиле; из-за черных Гилеадских гор выплыла полная луна… Весельчак Поте показал мне священное место, где вирсавийский пастух Иаков уснул на камне и увидел сверкающую лестницу, упертую в землю у его ног и уходящую вершиной к звездам: вверх и вниз по ней ходили между небом и землей молчаливые ангелы со сложенными крыльями…
Я зевнул во весь рот и промямлил:
— Здорово…
И так, зевая и ворча, проехал я весь этот край чудес. Живописные долины нагоняли на меня такую же тоску, как священные развалины. Всюду я скучал: и у колодца Иакова, усевшись на тех же камнях, где присаживался Иисус, тоже наскучивший тишиной этих мирных дорог, где он пил (как и я) из кувшина самаритянки и учил новой, чистой любви к богу; и в монастырской келье у отрогов Кармила, под кедрами, некогда давшими приют пророку Илии; и на берегах, где властвовал Хирам, царь Тира… Я изнывал в Ездрелонской равнине, скача во весь опор в развевающемся бурнусе; я изнемогал на тихой, светлой глади Генисаретского озера, плавно загребая воду веслами… Скука, точно верная спутница, плелась за мной по пятам, то и дело окутывая меня своим серым покрывалом и сжимая в душных объятиях.
Но порой тонкая и сладкая печаль о прошлом шевелила мою душу, как ветер колеблет тяжелую портьеру… В такие минуты, покуривая сигарету у входа в палатку или пробиваясь рысцой по сухому руслу ручья, я вновь погружался в минувшее, вновь проходили передо мной запавшие в душу картины древности: вот римская терма и на пороге ее пленительное создание в желтой шапке — сладострастная служительница древнего культа — предлагает себя желаниям проезжих; вот красавец Манассей хватается за усыпанный камнями эфес своего меча; вот купцы храма раскидывают передо мной вавилонскую парчу; вот на каменном столбе у Судных ворот смертный приговор галилейскому пророку, подчеркнутый красной чертой; а вот улица в праздничных огнях и пляшущие каллабиду греки… И меня охватывало острое желание снова погрузиться в невозвратное прошлое земли. Не смешно ли? Я, Рапозо, бакалавр наук, пользующийся всеми благами цивилизации, тосковал по варварскому городу Иерусалиму, где в бытность Понтия Пилата прокуратором Иудеи я прожил один день месяца нисана.
Потом эти воспоминания угасали, как костер, в который перестали подбрасывать хворост. Душа моя покрывалась как бы слоем золы — и я снова зевал и среди развалин на горе Эбал, и в яблоневых садах, наполняющих благоуханием город левитов Сихем.
Когда мы прибыли в Назарет, который посреди палестинского запустения ласкает взор, как букет цветов на могильной плите, меня не оживили даже молоденькие красавицы еврейки, чьи прелести во время оно погрузили в океан восторга сердце святого Антония. С красным кувшином на плече они спускались по тропинке среди сикомор к тому же источнику, к которому Мария, мать Иисуса, каждый вечер ходила по воду — с теми же песнями, в такой же белой одежде… Весельчак Поте, закручивая усы, нашептывал им мадригалы: они с улыбкой опускали ресницы. Именно эта лукавая скромность исторгла у трясшего бородой святого Антония восторженный вздох: «О, чистая добродетель, благостное наследие девы Марии!» Что до меня, то я только презрительно буркнул: «Сороки!»