Страница 17 из 20
Точно вчера мы с ней расстались: зеленое платье с белым зверьком вокруг шеи и широкими рукавами с блестками, какие не носят обычные женщины, черное бархатное пальто, которое под Новый год покрывалось серебряными звездами, вырезанными из бумаги, – Татьяна Львовна превращалась в волшебницу, в звездочета, в необыкновенность маленькой библиотеки.
Как же мерзла, думаю я теперь, она в те холодные дни, ведь шапку со своим смешным бантом она снимала, а на голову натягивала черный картонный колпак, как и пальто, оклеенный звездами, – старушка не отступала от своей роли ни в чем, а дрова кончались, приходилось экономить и топить через день.
И хотя два этих наряда Татьяны Львовны, два облика ее вечно перед моими глазами, как бы далеко ни уходил я от собственного детства, есть одно воспоминание в моей памяти, еще один ее портрет, самый драматичный из всех.
Только сначала я должен сказать, что чем ближе был конец войны, чем чаще мы слышали московский салют в черных тарелках репродукторов, тем лучше было настроение у всех, и это понятно.
Однако надо пояснить: настроение – это одно, а жизнь – другое. Настроение делалось все лучше и радостней, но жизнь меняется не легко и не просто.
Страна двигалась к победе с великим напряжением и – нет, не легче доставалась ей каждая новая победа. Наоборот, с великим трудом давался всякий новый шаг. Так что, салюты гремели и женщины плакали от радости и печали, а жизнь не становилась легче, и все так же холодно и голодно жилось в наших домах.
Начало этих событий врезалось в мою память очень отчетливо. Еще бы! Я вошел в библиотеку, а там стоял настоящий гвалт. Пространство между прилавками забито народом, и все, уже не сдерживаясь, громко разговаривают, пищат, смеются, а Татьяны Львовны нет и девчонок не видно, никто ее не заменяет. Отчаянно работая локтями, точно переплывая бурную речку, я пробрался к потайной двери, открыл ее и увидел, что Татьяна Львовна плачет. Сидит одна возле стола, положила на него руки и прямо трясется.
Я прикрыл поскорее дверь за собой и встал как истукан. Ни разу в жизни мне еще не приходилось оставаться один на один с женщиной, которая плачет, пусть она старушка, и я даже вообразить не мог, что теперь надо делать.
Положить руку ей на плечо? Подать стакан воды? Сказать утешающие слова?
– Что случилось? – выдавил я из себя.
Татьяна Львовна подняла голову, но отвернула от меня лицо, чтобы я ее не видел.
Всхлипывая и задыхаясь, она проговорила:
– Помоги мне! Пойди туда!
Я? Но ведь я никогда не был за прилавком, никогда не выдавал книг, каждую же надо записать, и я ни за что не управлюсь. Однако бывают в жизни мгновения, когда надо поступать так, как велят обстоятельства. Не мог же я, на самом деле, отказать Татьяне Львовне, сказать ей, мол, я не сумею, дескать, лучше вытрите слезы и ступайте сами. Хорошо еще, что времени не было для рассуждений – ведь за тонкой дверцей гудела толпа.
Я повернулся, чтобы идти, а Татьяна Львовна вдруг простонала, протянув ко мне руки, будто я мог ее спасти.
– Артур заболел!
Из-за этого она так убивалась? Я улыбнулся и утешил:
– Так поправится же! Все болеют!
– Тяжело заболел!
Я минуточку подумал и решился на отчаянное:
– Так вы идите к нему. Я побуду.
Она качнула головой. Теперь Татьяна Львовна не скрывала от меня своего лица, и я поразился: какая же она глубокая старуха. Гораздо старее моей бабушки!
– Он в больнице, – сказала она и опять заплакала. – Это я, я! Не углядела!
Плечи ее тряслись, она снова уронила голову на руки, а я потихоньку разделся и вышел за дверь.
Сперва, пока, видно, открывалась дверь, стало тихо, народ подумал, что выходит Татьяна Львовна, и примолк, но, увидев меня, загудел еще пуще. А когда я встал за прилавок, тут уж публика совсем распоясалась.
Передо мной скакали и корчились разнообразные рожи – рыжие, белые, черные головы, карие и серые глаза, ощеренные в смехе зубы, оттопыренные уши, косички, челки. Мне даже показалось, что части ребячьих лиц отделились от их хозяев, сорвались со своих мест и беснуются в сумасшедшей пляске.
Я тряхнул головой. Носы, уши, губы и даже целые головы вернулись на свои места, но шум не умолкал. Напротив, я теперь различал отдельные слова и фразы, конечно, все до единого обращенные ко мне.
– Ну ты, библиотекарь, давай кор-роче!
– Прохессор, не тяни резину!
– Пацан, а ты грамоту-то секёшь?
Боже, как далека была эта речь от волшебных слов Пушкина! И еще, совсем по-взрослому, я подумал о том, какой же разный мы народ, ученики разных классов и школ. И как, наверное, нелегко разобраться в каждом из нас Татьяне Львовне.
Мне хотелось крикнуть в лицо этой одичавшей толпе, брякнуть несколько непушкинских слов, чтобы разинули рты от неожиданности, хоть на минуту умолкли, и я бы объявил им тогда, что залез сюда, за прилавок, не по собственному хотению, а из-за Татьяны Львовны, из-за того, что она не может сейчас работать и заменить ее некому, кроме меня, что, наконец, должны же быть людьми одуревшие посетители такого благородного заведения, как библиотека.
Но мне не хватило ни возраста, ни сил. Я вздохнул, взял книжки у того, кто стоял ближе, и спросил читательский номер.
Никто еще не учил меня этому – как доставать карточку из кармашка, как вписывать в формуляр название книги и ее библиотечный номер, я ведь еще только готовился к этому – а можно вообще без этого обойтись, сидеть себе тихо в задней комнате, подклеивать старые книги, рассматривать картинки и воображать самого себя в самых разных литературных обличьях, – но делать нечего, приходилось действовать без ученья, – и надо же! – у меня все получалось. То есть, конечно, не было быстроты, и я возился, будто крот, но зато все делал правильно.
Вот когда я оценил Светку! И ее девчонок!
Нет, не зря говорится, что друзья познаются в беде. В беде познаются не только друзья, но и вообще люди. Не зря все-таки народ, который орал в библиотеке, показался мне даже не масками, а носами, ушами, глазами, летающими в воздухе отдельно от лиц. И ведь никакого зла я не сделал этим ребятам. Просто они сорвались. Просто превратились в толпу, в такую массу, без головы и хвоста, в кучу малу, в свалку.
Ах, Светка! Где ты ходишь-бродишь? Нет чтобы тебе появиться в дверях, да и помочь мне. Я же ведь зашиваюсь, разве не понятно? Все делаю правильно, но это полдела, оказывается. Хорошо работать – это означает не только выполнять дело правильно, но еще и быстро.
Светка быстро трещала, но ведь и быстро чинила книги. И быстро записывала книги в формуляры.
– Ну ты, пентюх!
– Эй, копуша!
– Дай мне вон ту книгу, а то в лоб получишь!
Нет, в лоб я все-таки не получил, хотя угроза была совершенно реальной, но вот взмок весь до последней нитки, до трусишек.
Боже! Светка явилась в дверном проеме, и мне она померещилась шестикрылым серафимом. Молча, но решительно она протолкалась сквозь толпу прямо ко мне, совершенно непедагогично какой-то толстой книгой, вроде Житкова, трахнула по одной челке, по другой, крикнула, чтобы все становились в очередь, и отправила меня к малышовому прилавку. Это было легче. Малыши были покорнее и тише.
Я благословлял Светку на все лады.
В тот же день я узнал от нее, что Артур заболел туберкулезом и что ему теперь требуется усиленное питание.
Еще через некоторое время бабушка сказал нам с мамой, что Татьяна Львовна каждое утро, видно, до открытия библиотеки, стоит на рынке с зеленым платьем на плечиках.
– Будто дежурит, – вздохнула бабушка, но я не понял. – Стоит на одном месте, – пояснила она, – но ничего у нее не выходит. Никто у нее это платье не покупает. Уж очень непрактичное. Никуда в нем не пойдешь.
Я вздыхал. Ясное дело. Всего две вещи остались у Татьяны Львовны – платье и бархатное пальто. Но вот беда, они такие красивые, что их никто не покупает. Все ведь ищут, что носить можно, а не чем любоваться.