Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 35

И хозяйка должна быть всегда одна, подумала я, верно. Постоянство правил должно охраняться одним.

Заместительница Мартыновой начала с младшей группы, и мы с Лепестиньей обе враз расстроились, а Лепестинья даже всхлипывала. Мы гладили малышей, обнимали, я спела какую-то песенку, а Лепестинья угощала ребятишек домашним печеньем. Печенье ребята принимали охотно. Лепестинья угощала и воспитательниц, и мы уже целой группкой прошли анфилады комнат со специальной мебелью, красивыми кроватками, телевизорами и множеством игрушек, дивясь богатству детдома.

– Это все Наталья Ивановна, – приговаривала ее заместительница с каким-то особым чувством и тут же расспрашивала: – А как там Ленечка?

– Какой? – уточняла я.

– Ну какой же? Берестов.

Я рассказывала в общих чертах.

– А Ленечка?

– Какой?

– Ну Савич!

Эти расспросы разожгли во мне ревность, но я тут же себя одернула: заместительница Мартыновой думала о ребятах по именам, я же пока только по фамилиям. Ее преимущество неоспоримо, а моя ревность, как пишут в научных трудах, немотивированна.

Когда под вечер заместительница ввела нас к Мартыновой, я подумала: это наваждение. Стол, лампа под зеленым абажуром, бронзовая пепельница, деревянная ручка. И знакомое лицо директрисы. Где я видела ее? Тогда, в своем воображении? Не слишком ли?

– Вы знакомы? – спросила старуха, указывая на заместительницу. Я механически кивнула. – Моя дочь.

Ну вот! Мать была как две капли похожа на дочь. Надо бы сказать наоборот, но дочь я увидела первой. У матери такое же иконное лицо, только посуше, а оттого построже. Да и, конечно, постарше.

– Докладывайте, дева! – строго произнесла Мартынова.

Я смотрела на нее непонимающе.

– Про каждого, – улыбнулась она. – Подробно.

Ко мне точно вернулась пора студенчества. Будто я на экзамене у старого профессора. Даже, как в студенчестве, запульсировала жилка на шее.

Я глубоко вздохнула и принялась рассказывать.

Мы улеглись спать в половине шестого утра, и дочь ни разу не пыталась остановить старуху.

Сначала рассказывала я, верней, докладывала, как выразилась Мартынова, и это был настоящий экзамен. Про Анечку Невзорову я знала очень хорошо, и старуха одобрительно кивала, про Зину Пермякову и Аллу Ощепкову – тоже, а про Леню Савича могла сказать гораздо меньше, и она недовольно морщилась.

Потом Мартынова говорила сама, о каждом подробно и долго. Рассуждения очень напоминали ее характеристики из личных дел. Каждый раз она как бы намечала будущий характер, говорила, что надо сделать для такого-то, что изменить в таком-то.

– Ты Зину Пермякову, дева, за хорошие дела подхваливай чаще да и при всех. Ее похвалить то же, что перцу подбавить, так и горит! Ну и что-нибудь сразу набрасывай, заботу какую. Правда, она норовит дело попроще исполнить – пол подмести, чашки перемыть. Грешки есть – умственного труда не любит, читать, писать небось не пылает? – ну вот видишь.

Мои рассуждения о Коле Урванцеве Наталья Ивановна выслушала со вниманием, подтвердила:

– Распускается цветик, молодец. Ты его холи. Для них теперь каждый день – эпоха, только знай приглядывай. Дай-то бог!

Ученическую тетрадку я исписала вдоль и поперек, добавляя в нее то, что не могли вобрать характеристики, была благодарна Наталье Ивановне за ее меткость и память, хвалила себя за придумку навестить детдом, и все же наиглавного Мартынова мне не говорила.

А может, и нет никакого такого наиглавного, в конце концов, их ведь тут тоже не ах как много, взрослых. Едва ли больше, чем у нас. Может, старуха и дочка выкладываются, а остальные? Разве раскусишь такое с налету, и я черпать пришла туда, где у самих мелко?

Записывая, спрашивая, отвечая, я не забывала снова и снова рассматривать комнату. Меня не покидало ощущение, что я что-то забыла. Чего-то не хватало в этом доме, что обязательно должно быть. Наконец вспомнила: душ, поющую Зину Пермякову. Подумала и брякнула:

– Наталья Ивановна, спойте под гитару!

Мартынова онемело воззрилась на меня, из-за ее плеча удивленно глядела дочка-заместительница. Старуха расхохоталась, блеснув фарфоровыми вставными зубами.

– А ты ничего, дева, способная, – сказала она, сделала едва уловимое движение головой, ее дочка неслышно скрылась, а возникла уже с большим футляром. Это была целая церемония: открывались застежки, аккуратно вынималась гитара, да такая, что мы с Лепестиньей обе тихонечко охнули: черная, лакированная, отделанная перламутром, который радужно переливался.

Была глухая ночь, за окном, рядом с тополем покачивалась на ветру лампочка под старомодным колпаком, напоминавшим мужскую шляпу, а старуха сосредоточилась, ушла в себя, перебирала тихонечко струны. Мартынова запела неожиданно, и голос, которым она пела, совершенно не походил на тот, каким директриса говорила, – словно она мгновенно помолодела: слова выпевались негромко, но как-то глубоко и сильно.

Меня не покидало ощущение, что все это уже случалось со мной. Старинные романсы любила мама, и тот, что пела Мартынова, был известен мне, просто я давно его не слышала, с тех пор как уехала из дому, – неудивительно, у меня началась новая жизнь, – и вот теперь дохнуло старое. Не домом повеяло на меня, нет, от дома у меня оставался горький осадок, просто что-то дорогое, близкое подошло ко мне. Прошлое, вот что. Мое такое короткое прошлое. А Наталья Ивановна пела последний куплет. Он печальный в этом романсе, и неожиданно я подумала, что если уж у меня есть прошлое, то у Мартыновой оно по-настоящему давнее. И еще я подумала, что каждый человек – загадка, и вот эти две женщины, мать и дочь, тоже загадка и, верно, прекрасна загадка, которую мне не хотелось бы разгадать. Пусть так и останется загадкой.

Наталья Ивановна положила сморщенную сухую руку поверх струн и, будто никакого романса не было, никакой печальной торжественности и красоты, сказала, словно продолжала прерванный на полуслове разговор:

– С ними, дева, сердца жалеть нельзя. – И перевела взгляд на дочь, будто бы говоря все это не мне, а ей. – Или их пожалей, или сердце. Выбирай. – Она помолчала, потом тоскливо выдохнула: – Тебя не хватает, а ты люби, все равно люби.

Мартынова опять повернулась ко мне, прищурилась, точно изучала. И взгляд у нее был довольно-таки недоверчивый, как тогда у Яковлевны в столовой. Словно хотела повторить: не такие, как ты, а матери им нужны, рожалые да бывалые.

Я вздохнула. Вздохнула и старуха враз со мной. И засмеялась дребезжащим, старушечьим смехом.

Никогда это во мне не умрет: маленькая сухонькая старушка, удлиненное, точно с иконы, лицо, сивые волосы разглажены посередке на пробор, глазки спрятались глубоко в темные глазницы, большое кресло с гнутой спинкой для нее просторно, и старушка утопает в нем.

– Люби, – повторила она из глубины кресла, – люби, если можешь. Растворись в них. А не можешь – уйди.

Она отвернула взгляд, словно не верила, что я смогу. Опять вздохнула:

– Мало кто может.

13

Обратную дорогу Лепестинья не рассказывала про себя, будто все забыла, вздыхала, качала головой, и я вздыхала тоже и тоже качала головой. Нет, не узнала я от Мартыновой никаких таких секретов, никаких рецептов, кроме разве горьковатого признания, поначалу удивившего меня. «Каждому ребенку нужны близкие люди, – сказала старуха, – а если их нет, чего ни делай, все не то…»