Страница 2 из 73
Так вот: в полдень того дня, 19 октября 1908 года, полковник Николас Маркес, будущий дед Габриеля, убил Медардо Пачеко Ромеро, которого считал своим другом. Точно так же поступил Аркадио Буэндия, в романе «Сто лет одиночества», убив своего друга Пруденсио Агиляра.
К этому событию мы еще вернемся, а сейчас вспомним 1965–1967 годы, полные упорного труда, сомнений и страданий. Но одновременно это были годы активного творчества, которые принесли Гарсия Маркесу огромное удовлетворение и сделали его самым счастливым человеком на свете.
С июля 1961 года Маркес жил в городе Мехико. В 1965 году он снимал дом № 19 по улице Лома, в респектабельном районе Сан-Анхель-Инн, и вел жизнь затворника. Именно тогда он начал сочинять первые главы романа «Сто лет одиночества». Однако прежде чем приступить в июле 1965 года к созданию этого произведения, писатель прошел период мучительных исканий и, преодолев его, чувствовал себя, по собственному выражению, «опустошенным и выхолощенным».
Еще в январе 1964 года уругвайский критик Эмир Родригес Монегаль, посетивший «светлый и комфортабельный» дом в Сан-Анхеле-Инн, засвидетельствовал: «Гарсия Маркеса я нашел совершенно изнуренным, он живет в самом страшном для творческого человека аду, название которого — бесплодие». А ведь в то время, как справедливо утверждает Дассо Сальдивар в уже упоминавшейся книге, Гарсия Маркес был хорошо оплачиваемым сценаристом и специалистом по коммерческой рекламе и славно плавал в море определенного благосостояния, носил дорогие костюмы и галстуки, тесно общался с продюсерами, кинорежиссерами, журналистами, писателями, художниками, певцами, знаменитыми актерами и актрисами и позволяя себе бывать в фешенебельных барах и ресторанах. Другой известный критик, чилийско-североамериканский литератор Луис Харсс, посетивший дом Гарсия Маркеса в начале июля 1965 года, нашел, что колумбийский писатель переживал один из периодов сомнений и неуверенности, когда он почти не прикасался к перу и в наиболее черные часы ощущал такую исчерпанность и пустоту, что считал себя конченым как писатель.
— Если б ты знал, Альварито, как мне плохо! — произнес Габриель Гарсия Маркес, срывая с себя галстук. Они только что вернулись из шикарного дома известного мексиканского писателя Карлоса Фуэнтеса, где тот жил вместе с женой, популярной актрисой Ритой Маседо, и где каждое воскресенье устраивали «открытый пятичасовой чай». Там собиралась культурная элита страны. — ¡Machete caído, indio muerto![3] Иной раз мне хочется умереть, но я слишком люблю Мерседес и сыновей! Я измотан душой, я чувствую себя чьим-то придатком, пишущей машинкой, отстукивающей чужие, абсурдные, дурацкие фразы. Я похож на манекен! Я совершенно опустошен, у меня нет ни единой живой мысли.
— Не преувеличивай, Габо. Никакой ты не манекен! Тебе незачем прятать глаза. То, что ты пишешь, пользуется спросом.
Альваро Мутис был взрослее Габриеля на четыре года и чувствовал себя его старшим братом.
— И это говоришь мне ты — утонченный поэт? Человек, познавший из-за своих левых убеждений, что такое Лекумберри[4]. — Габо в сердцах сплюнул на пол веранды. — Если и есть Иуда на земле, так это писатель, который продает свой талант буржуазному кино и телевидению! Эта так называемая работа в этих шарагах — она же кастрировала меня! Я больше никогда не буду писать по-настоящему, карахо![5] Ни единой мысли, ни в голове, ни за душой. Пуст! Изнурен до предела. Мне нечего больше сказать! Я — евнух! Ты понимаешь это или нет?
Альваро пристально посмотрел на лучшего друга и, махнув рукой, решительно сказал:
— Столько лет дружу с тобой и не знал, что ты такой кретин! — Мутису нелегко дались эти слова, однако он понимал, что только так можно встряхнуть Габо, охваченного глубокой меланхолией, пораженческими мыслями, убийственной для писателя апатией. — Я не желаю больше тебя слышать! Я ухожу!
Мутис сбежал со ступенек и заспешил к калитке, по дороге столкнувшись с Мерседес, женой писателя.
— Габо, что ты ему наговорил? — кинулась она к Маркесу с вопросом. — Альваро со мной даже не попрощался. Только и бросил на ходу: «Мерседес, не слушай ты его, что бы он там ни бубнил!»
С Альваро Мутисом, колумбийским поэтом и писателем левых убеждений, Гарсия Маркес познакомился в 1949 году в Барранкилье, куда Мутис прибыл из Боготы в качестве представителя Колумбийской страховой компании. Альваро всегда был одним из самых преданных друзей Гарсия Маркеса; при его непосредственном участии в жизни писателя произошли два очень важных события.
В январе 1954 года Альваро Мутис, возглавлявший тогда рекламный отдел американской нефтяной компании «Эссо» в Боготе, вытащил Гарсия Маркеса из богемной Барранкильи, прислав ему билет на самолет и затем устроив в своем доме в столице. Альваро Мутис договорился тогда с владельцами газеты «Эспектадор», и они приняли Гарсия Маркеса обозревателем, сразу дав ему постоянную должность.
А в июне 1961 года, когда бывший корреспондент кубинского революционного агентства Пренса Латина в Нью-Йорке Габриель Гарсия Маркес остался без работы и без денег, не кто иной, как Альваро Мутис уговорил его переехать с семьей в Мексику, встретил его на вокзале в Мехико и помог найти жилье и работу.
Но в 1964-м и в начале 1965 года Гарсия Маркес переживал серьезный творческий кризис; он писал грустные письма и вел мысленные беседы с самыми близкими друзьями.
— Помнишь, дорогой мой Плинио, я тебе не раз рассказывал, мне тогда было десять лет и я узнал, что умер мой дед Николас? Он был для меня самым дорогим и любимым человеком на свете. Тогда мне стало так страшно, я подумал — ведь и я могу умереть, и у меня на теле появятся вши, и все об этом узнают. Взрослые говорили, что, когда кто-то умирает, у него на теле обязательно появляются вши. Но настоящее, глубокое горе — много лет спустя я говорил тебе и об этом — я почувствовал от того, что не стало на свете деда. С тех пор, всякий раз когда со мной случалось что-то особенное, пусть даже очень радостное, я не испытывал полного счастья, потому что эту радость не мог разделить со мной мой дед. Никто не мог мне его заменить! Мой отец жил на другой волне. Со дня смерти деда, если мне и случалось испытать ощущение радости, оно всегда было у меня неполным. Но сегодня, сейчас — мне стыдно тебе об этом говорить — коньо[6], я рад, что деда уже нет, — по крайней мере, он не может знать, что со мной происходит. Я — полный кастрат! Я — пустой человек! Принимаю транквилизаторы, намазанные на хлеб вместо масла. Райская жизнь сценариста на самом деле есть лишь маленький оазис, вокруг которого расстилаются джунгли сугубо коммерческой кинопромышленности. Там правят законы джунглей, по которым сценарист есть не что иное, как безропотное прирученное животное. Я готов бросить все к чертовой матери и вернуться в Колумбию! Пусть даже на пустое место. Я не могу больше работать на бесталанных, безграмотных людей, для которых существуют только деньги, и подчиняться их воле.
— Я тебя прекрасно понимаю, дорогой Габо. Прежде ты — я это отлично помню — твердо верил, что именно средствами кино можно поведать людям о том, что тебя волнует и что ты как писатель обязан им сказать. Однако теперь, два года проработав сценаристом в угоду, как ты пишешь, «монстрам от целлулоида», ты с болью и унижением вынужден признать, что проза как жанр — неизмеримо выше кино. Я с тобой согласен и думаю, в этом состоит парадокс современной жизни: массовое кино есть непримиримый враг настоящей прозы. А хуже всего, что ты, прирожденный певец свободы, обязан исполнять чужие причуды в интересах толстосумов-продюсеров и беспринципных зачастую кинорежиссеров. Ты, конечно же, не предназначен для этого. Не знаю, дорогой друг, что тебе и посоветовать, но, думаю, возвращение в Колумбию — это не выход. Ты здесь зачахнешь! Обстановка в стране — сплошное удушье. Здесь ты станешь страдать еще больше! Найди в себе силы порвать с кино, брось заниматься коммерческой рекламой. Вспомни твои прежние литературные планы. Закончи «Дом».
3
Букв.: «Мачете опущен, индеец мертв» — колумбийская пословица, означающая, что человек закончил свой труд.
4
Государственная тюрьма Мексики.
5
Восклицание, употребляемое жителями Карибского региона в разговорной речи и выражающее удивление, досаду.
6
Популярное ругательство (исп.).