Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 96



Пока жена одевалась, он отсутствующе глядел в заплесневелое окно на помолодевший весенний бор. Тупое забытье овладело им, и когда не требовалось глядеть на чужие лица, становилось пусто и неожиданно легко, словно бы сердце вынули из груди. Какое-то неотчетливое мельтешение призраков порою отвлекало Бурнашова, но он даже не успевал заметить их и проводить мерклым рассеянным взглядом. Крохотное подобье свое держал он в куле, не чувствуя тяжести. Что за наваждение посещает в последние годы? За какие грехи испытьшает он кару? Вдруг вспомнился священник, исполненный кротости.

… Не могли вороны уломать меня, так заклевали сына? – подумал он ненавистно. Постойте-ка, сказал же поп, провожая из кельи: «У меня впереди ничего, а у тебя все». Так он имел в виду грядущие страдания?

Они все сговорились! Они все в сговоре, да-да-да…

И когда жена протянула руки, чтобы принять усопшего, Бурнашов в ужасе отпрянул. Не могла сберечь живого, так к мертвому не касайся. Ведь ма-а-ать. И неужель не могла сердцем почу-я-ять сыновий зо-о-ов? Собою занята была, утробу нянчила, вот и по-лу-ча-ай! – вопило в груди Бурнашова.

Он размашисто вышагивал по улице, ненавидя жену и виня ее во всех смертных грехах. Лизанька бежала следом, путалась в полах пальто, ослабевшие ноги едва держали. Самое дорогое ускользало, безвозвратно отлетало, и требовалось удержать, остеречь, упредить на пороге. Едва выпустила кровинку на свет божий, а уж засобирался, нравный, кинулся не сказавши неведомо куда, будто в чужой стороне медом мазано. Ох сынок, сынок, весь в папку. Как бы дать ему укорот, как бы так пасть, расстелиться под ногами, чтобы устрашился сын первого шага, не кинулся в побег. Как он ходко выкаблучивает, забыл мамку, совсем забыл, шептала Лиза, все отставая, теряясь в просторе бесконечной улицы. Она уже вынянчила сына, выходила, взлелеяла, выпестовала. Вон какой ладный мужичонко в бараньем полушубке рысит по распустившейся дороге, не сторонясь луж. Только ошметки снежной каши летят из-под скошенных каблуков.

Сы-но-о-чек, пос-то-ой!..

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Бурнашов вернулся на квартиру, не распеленав, положил мертвенького на стол, сам поспешил в магазин. Купил детское белье, колготки, костюмчик. Все это делал с какою-то жаждой, торопливо, словно бы надо было ему поспеть до назначенного часа. Где бы ни появлялся он в селе, вокруг него невольно создавалось разреженное пространство, некая пустота, за которую перейти казалось опасно. Остановившийся голубой взгляд пугал всех.

На крыльце дома встретил хозяин, что-то спросил, но Бурнашов лишь пожал плечами. Лизанька горбилась на койке, баюкала сына, часто целуя его в лобик. Алексей Федорович ненавистно почти вырвал сына из объятий жены, так же молча обмыл его, одел. Не тратя времени, запряг лошадь, не объясняясь с хозяином, съехал с квартиры. Ему казалось, что каждое слово, произнесенное вслух, уносит, расплескивает чувство горя, что жило сейчас в груди.

Тем же днем они попали в Спас.

К ночи Бурнашов изладил гробик и дубовый крест. Спать не ложились, сидели как чужие, по обе стороны домовинки, даже не перекрещиваясь взглядами, погруженные в себя, как два скорбных великих молчуна. Сын лежал в гробу, видом – отрок, легкая розовая улыбка так и не стерлась с лица, от длинных черных ресниц падала в обочья густая тень. «Ангел, мой ангел, – думал Бурнашов. – Ты приходил спасти меня? Но почто отрекся?»

Лиза порою встряхивала головою, прогоняла одурь. Сын спал, и мать радовалась его блаженному чистому виду. Какую странную люльку придумал Алеша сыну? Намолит чего-нибудь худого…

По стенам в висячих подсвешниках потрескивали, оплывая, свечи. В избе было нетоплено, сыро. Наверное, зябли ноги, потому что Бурнашов обул калишки и, шаркая ими, уже забыл вернуться на прежнее место, взошел по ступенькам и уселся в княжье креслице, озирая сверху и горницу, и склоненную раскосмаченную голову супруги, и смутное, крохотное личико младенца. «Как это красиво все», – подумал Бурнашов, вздрогнул и устрашился внезапной мысли.

С утра двинулся в избу народ, откуда-то прослышавший про печальную весть. Появилась столетняя начетчица с псалтирью, принялась читать.

Бурнашов с Гришаней отправились на кладбище.

Подлески были окутаны сиреневым дымом, в ложбинах под прелым черным листом собирались первые ручьи. Бурнашов смял в кулаке скуфейку и так и шел с непокрытой серебряной головой. Гришаня попадал следом, с заступом на плече, виновато гымкал, крутил головою, не зная, как ловчее подступиться к другу, чем утешить.

– Ты не кручинься, Федорович. – Мужик жевал губами, подыскивал верное слово. – Все лабуда. Я знаю. Ты, главное, не тужи. Бог дал, бог взял. – Гришаня сипел, хрипло прочищал горло.



Бурнашов не слышал, занятый своей думой. В груди загоркло, тянуло, а слез не было. Сквозь влажную пелену он озирал небо, странно дивясь синей пустоте. «И за что там уцепиться? – с тоскою вдруг подумал он. – Пришли, населили землю, ушли. И где им там скопиться? Если в раю такое веселье сплошной праздник, то как сквозь веселье разглядеть земное горе? Всех отравили, все-ех. За что отняли радость мою-у-у, за что-о? Не надо мне ваших блаженств, вы отдайте, верните мою радость». В груди, как в пещере, снова тонко, по-волчьи взвыло, Бурнашов встряхнул головою, прогоняя наваждение. Сзади Гришаня не смолкал:

– Вот у меня, к примеру, детей много. Ну и что с того? Такая это штука, зловредное вещество. Маешься с има, горбатишься – и что? Хоть бы тебе на бутылку кто прислал, сказал, на, папа, ты заслужил. Так нет: тянут и тянут, то подай и это выложь, – жаловался Гришаня, но в голосе-то не было обиды, невольно из сердца сквозило обыденным счастьем, что вот продлился в роду, не погас свечою, есть кому закрыть глаза. – Лешка, слышь? Баба у тебя молодая, ты сам еще куда хошь. Еще наделаете…

Они миновали борок, оскальзываясь на подопревшей тропине, снова вышли к озеру, уже с другой стороны. Сельцо осиротилось, со стороны погоста выглядело вовсе жалконьким, прореженным. Озеро уже вспучилось, посинело, появились забереги, низовой ветер гнал по ним апрельскую верховую воду. Свежестью пахнуло, простором, и снова Бурнашов тяжело задохнулся, перехватил ртом воздух.

– Красиво тут у нас. Бугор сухой, песочек, такое вещество. – Гришаня прислонил к сосне лопату, ждал, когда Бурнашов укажет место. Кладбищенский бор шумел, переливался, волны кочевали по хвойному пологу. Бурнашов зорко приценился к округе, даже присел на корточки, словно бы и для себя выбирал покой.

– Он еще и не жил. Это нешто человек? – бормотал Гришаня. Его смутило поведение друга, он почуял в угрюмом тягостном молчании недобрый умысел. – Папу-маму не сказал, так нешто он человек?

Бурнашов тупо взглянул на мужика, носком сапога порывисто очертил могилу.

– Чего так размахнулся? – спросил Гришаня.

– Чтобы и мне хватило… А тебе что, земли жалко?

– Да не-ет. Ее эвон сколько. – Гришаня вонзил заступ, но железо отскочило то ли от древесного витого корня, то ли от закоченевшей земли.

Тогда Гришаня скоренько развел костерок…

Через неделю Бурнашовы уезжали.

Алексей Федорович обнес могилу оградкой, покрасил штакетник голубенькой краской. Жена сидела у озера, сжавшись в комочек, не пряча тоскливого собачьего взгляда.

Бурнашов поправил на песчаном холмике розовый пасхальный венок, запер дверцу, собрал в сумку инструмент и что-то замешкался вдруг, затоптался на бугре, стараясь не смотреть на жену. И тут ясно понял, что деревенская жизнь кончилась.

Он подошел к Лизе, встал на колени и лбом прислонился к ее холодному неживому лбу. Глаза жены растерянно метнулись, в них была затравленность загнанного зверя. Лиза дышала со свистом, видно, ей не хватало воздуха иль задавленный долгий стон торчал в горле, а женщине стыдно было закричать, завыть на всю округу, извещая о невыносимом горе.

Надсада близкого человека вывернула Бурнашова наизнанку. Он вдруг увидел себя со стороны и поразился своей жестокости. На глаза навернулись слезы, Бурнашов почувствовал себя маленьким и несчастным: ему захотелось ласковых умиротворяющих слов, чтобы жена отмякла сейчас, пробилась сквозь каменную стену навстречу и успокоила Бурнашова, что он не столь и скверный, вовсе не пропащий человек, а он бы, перебив Лизаньку, тут же бы принялся бичевать себя и сечь нещадно, излечиваясь этим истязанием.