Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 75

Попытка предотвратить схватку между Крокеттом и предполагаемым губителем миссис Макриди запоздала, и поскольку все мои старания протиснуться сквозь тесно сплоченную толпу были обречены на неудачу, я смирился на время с ролью зрителя. Правда, находясь на краю толпы, я почти ничего не мог разглядеть, кроме косой черепицы на крыше убогого домика Нойендорфа и макушки Крокетта.

Бросив по сторонам взгляд в поисках более удобного наблюдательного пункта, я заметил всего лишь в нескольких ярдах от себя разнородную кучу коробок, ящиков, бочек и бочонков — только что сваленный на причал груз недавно прибывшего торгового судна. Среди этой смеси выделялась груда деревянных ящиков, поднимавшаяся почти на десять футов.

Полагаясь на ту редкостную ловкость, которая в ранние годы отрочества помогала мне отличаться в различных атлетических и акробатических забавах, я устремился к этой внуши тельной пирамиде и принялся карабкаться на нее. Минута — и я уже восседаю на крышке верхнего ящика и невозбранно наслаждаюсь перспективой, открывающейся поверх моря людских голов.

Но хотя Крокетта и его двух спутников, погрузившихся теперь в оживленную дискуссию, я видел отчетливо, возможность расслышать их слова ограничивалась расстоянием, отделявшим меня от главных действующих лиц. Судя по жестам капитана Расселла и по донесшимся до меня обрывкам разговора — чтобы уловить их, мне пришлось до крайности напрячь способность к ауральному восприятию, — я мог сделать вывод, что капитан рекомендует Крокетту подождать прибытия подкреплений, а Крокетт, решительно качая головой и выпячивая подбородок, не желает и думать о промедлении.

Обратившись лицом к наглухо запертой двери хижины, Крокетт начал свою декламацию голосом, далеко разносящейся звучности коего позавидовал бы и прославленный аттический оратор Демосфен.[18] Очевидно, старался он не только ради не показывавшегося на глаза антагониста, коему формально адресовалось его выступление, но и ради всей собравшейся публики, и выразительная речь первопроходца без труда достигала внешних рядов толпы.

— Ганс Нойендорф! — вопиял он. — Сдавайся, и тебе будет оказано большее милосердие, чем ты оказал бедной старушке-вдове! А если не сдашься, Дэви Крокетт самолично вытащит тебя за шкирку, да так быстро, что у цыпленка в аду перышко обгореть не успеет!

Потянулась долгая минута. На звучный ультиматум покорителя границы не было ответа. Но вот из недр хижины прогремел мужской голос. Деревянные перегородки отчасти заглушали ответ, но каждое слово отдавалось и резонировало так, что его могли разобрать все присутствующие, тем более в той глубокой, наэлектризованной тишине, которая спустилась на замершую в ожидании толпу.

— Знать ничего не знаю о вдовых старушенциях' — проорал все еще невидимый Нойендорф, укрываясь в убежище своего покосившегося жилья. Вопреки уверенному тону, невнятная дикция указывала, что человек этот в столь ранний час предавался губительной тяге к алкоголю и почти достиг опьянения. — Одно я знаю точно, — продолжал он, — только сунься ко мне за порог, я тебе первоклассную взбучку задам, сукин сын нахальный. И не таковских видывали!

До невозможности выпятив грудь, Крокетт запрокинул голову и проревел:

— Гадина из преисвпадины! Напрасно ты не боишься!

— Я — Дэвид Крокетт, сын землетрусения, сводный брат аллигатора, по матери — близкий родственник черной оспы! Я свалю пантеру одним ударом, подниму себе на спину пароход, льву воздам зуб за зуб! Ко мне близко не подходи, предупреждаю в последний раз! Папаша мой мог вздуть любого парня в Теннесси, а я справлюсь и с папашей. Хожу, точно бык, хитрю, как лиса, плаваю угрем, дерусь лучше самого дьявола — а уж птенчика вроде тебя проглочу враз и не поперхнусь!

Для пущей убедительности он сжал огромные кулаки и принялся отбивать боевую дробь на выгнутой барабаном груди.

Хотя выступление Крокетта, весьма типичный образчик ритуальной похвальбы, общепринятой среди пограничных «крикунов», удостоилось одобрительного рева его поклонников, оно, по-видимому, не произвело особого впечатления на Нойендорфа.

— По мне, так ты ищейка ползучая, полицейская шавка, только и всего! — выкрикнул он из своего укрытия. — Вовсе я не убивец, Крокетт, но и трусом никто меня не назовет. Хочешь сцапать меня — заходи, бери! А если тебе это не по вкусу, пойди поцелуй в зад черную кошку моей сеструхи!





При таком наглом, непристойном даже, ответе дружный вздох вырвался из всех уст. Со своей пирамиды из ящиков я видел, как лицо пограничного жителя окрашивается румянцем неукротимого гнева. Он сорвал с себя и бросил на землю куртку, испустил вопль, похожий на леденящий кровь боевой клич команчей, и, выставив вперед массивное плечо, обрушил на хлипкую дверь домика силу и злость разъяренного быка.

С треском и грохотом дверь поддалась.

Пылая мщением, первопроходец скрылся в глубине хижины, сопровождаемый ободряющими воплями, будто вырвавшимися из единой ликующей глотки. «Задайте ему, полковник!» — «Покажи ему, Дэви!» — кричали взволнованные приверженцы Крокетта, а другие, более грубые и хриплые голоса орали: «Рви недоноска на куски, Гансик!» — «Голову ему открути на хрен!»

Бой, разгоревшийся внутри убогого домишки Ганса Нойендорфа, был недоступен зрению окружавших его, поскольку единственное окно было наглухо забито для защиты от дурной погоды, господствовавшей в последние дни, однако из хижины доносились все те пугающие звуки, кои обычно сопутствуют яростной битве: разлеталось в щепы дерево, билась посуда, слышались кровожадные удары кулака в плоть — дикие вопли — зверские проклятья. Сама хижина дрожала и потрясались, причем с такой силой, словно стены ее могли в любой момент обрушиться под натиском борющихся противников.

Внезапно из недр домишки раздался страшный крик. Затем послышался тошнотворный последний роковой удар, сопровождаемый негромким, но все же ясно различимым уханьем — кто-то с угрюмым удовлетворением завершил дело. И больше — ничего, глухое, зловещее молчание.

Толпа затихла в испуге. Казалось, в этом многоголовом собрании все разом лишились способности к респирации. Прошло долгое, мучительное мгновение, толпа замерла, словно окаменев, все глаза были по-прежнему прикованы ко входу в хижину. Вдруг показалась чья-то рука, ухватилась за косяк двери, и огромная, всклокоченная фигура выбралась из дома наружу, сжимая окровавленный нож.

В нескольких футах от моей наблюдательной вышки какая-то прилично одетая дама испустила вопль и рухнула на руки своему спутнику при виде этого ободранного — окровавленного — полуживого человека.

То был изрядно помятый и поцарапанный, но, очевидно, победоносный — Ганс Нойендорф!

ГЛАВА 6

Казалось бы, памятуя о враждебности между мной и полковником Крокеттом, его бесславное поражение на глазах у такого количества зрителей должно было бы принести мне полнейшее удовлетворение. Но нет: в глубине души я был до такой степени уверен в безусловном превосходстве Крокетта, что вид его раненого, но все еще способного держаться на ногах противника поразил меня словно током гальванической батареи. Мозг запылал. Голова закружилась. Мои руки, цеплявшиеся за крышку коробки, начали дрожать, и лишь рефлекс, заставивший пальцы конвульсивно сжаться на выступающем деревянном крае ящика, удержал меня от падения с высоты.

В определенной мере та сильная тревога, которую я почувствовал при первом взгляде на Нойендорфа, была вызвана пугающим, даже чудовищным обликом этого человека. Даже на таком расстоянии меня поразила исходящая от него зверообразная свирепость. Он был не так уж высок — не более пяти футов и шести дюймов, но конечности его были отлиты по особой модели. Особенно кисти — такие широкие, толстые и заросшие густыми спутанными волосами, что почти утратили сходство с членами человеческого тела. Сами руки отличались необычайной длиной и силой, хотя непропорционально короткие ноги были уродливо согнуты, придавая Гансу заметное сходство с обезьяной. Столь же гротескно выглядела его голова — невероятных размеров и совершенно лысая.

18

Демосфен (384–322 до н. э.) — знаменитейший из древнегреческих ораторов.