Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10



Лишье Оверватер разговаривает только с другими девчонками. Почему — одному богу известно. В нашей школе у всех девчонок такая манера, и я в одиночку не могу этого изменить.

После уроков я увидел у своего дома Пита Звана. Он стоял прямо на льду канала Лейнбан. Смотрел на затвердевший снег, потом на меня. Я спрыгнул на лед и подошел к нему.

Он улыбнулся и топнул ногой.

— Настоящий зимний лед, — сказал он. — Может быть, он вообще никогда не растает. Будет вечная зима. Хотя в любой день может начаться оттепель. Я люблю холод; по мне, пусть всегда будет зима.

— Ну-ну, — сказал я.

— Тебя дразнят, да? — спросил он. — А я и не знал.

— Это только со стороны так кажется, — сказал я. — У Олли Вилдемана отец истопник. Он иногда привозит нам бесплатно мешок угля. А на прошлой неделе они накормили меня гороховым супом.

Пит Зван хмыкнул.

— А я так не люблю гороховый суп, — сказал он.

— Олли часто делает вид, будто дразнит меня, — сказал я, — но я-то понимаю. Он бьет совсем не больно. Я кричу только для того, чтобы его порадовать.

Пит Зван прищурился.

— А я не знал.

— Чего ты не знал?

— Про твою маму.

— Тебе-то какое дело. Она умерла. Уже давно.

Пит Зван молча смотрел на меня.

— От тифа.

Я развернулся и пошел прочь.

Среда, после школы. Я неспешно шел к кинотеатру «Синеак» по Утрехтской улице. В кулаке сжимал последние папины десятицентовые монетки.

Увидев Лишье Оверватер, я вздрогнул. Она шла впереди меня. Я узнал ее по волосам и по видневшимся из-под волос ушам. Я впервые заметил, какие у нее тонкие ноги, и тихонько пропел:

Лишье несла сумку, из которой торчал батон. Она шла так медленно, что мне пришлось затормозить, иначе я бы наткнулся на нее. Я не мог оторвать глаз от батона. Может быть, он прямо из печи и до сих пор теплый.

Я подумал: вот подбегу и откушу!

Но оказалось, что мне слабо. М-да.

Я перешел улицу, пробежал неуклюже по тротуару, чуть не растянулся, поскользнувшись, перешел улицу обратно и как ни в чем не бывало зашагал Лишье навстречу.

Надо было видеть ее лицо. Как будто я — это воздух. Проходя мимо нее, я заметил, что от батона откушен кусочек, точно мышка поработала.

— Ну и как, вкусно? — спросил я ее со спины.

Она невозмутимо шествовала дальше — девочка, которая слышит только то, что хочет слышать, — вне школы я для нее просто не существовал, что бы я ни кричал, что бы ни делал.

Дойдя до магазина «Вана», я со спины увидел папу. Он нес два мешка с углем, в каждой руке по мешку. Этот уголь ему дала тетя Фи. Затвердевший снег на тротуаре был очень скользким, и папа смотрел себе под ноги, из-за чего выглядел еще более сутулым, чем всегда.

Я остановился.

В последнее время папа постоянно ворчал насчет угля, маргарина и сыра, которые нам не по карману. Мне это даже нравилось: благодаря папиному ворчанью казалось, что после войны времени прошло меньше, чем после маминой смерти.

Но сейчас, когда папа тащил этот уголь, он показался мне ужасно милым. Сегодня вечером у нас дома будет тепло, это же здорово. Я развернулся и пошел в другую сторону. Вечером я еще успею пообщаться с папой. А тащить тяжелый уголь мне было неохота, к тому же я хотел в кино.

Вечером наша затопленная печка потрескивала. А рядом с потрескивающей печкой стояла угольница, полная угля.

Мы с папой были совершенно счастливы. Мы подловили подушки себе под спины, поставили ноги на перевернутый ящик и раскраснелись от тепла.

Уже минуту спустя папа начал отключаться, хотя глаза у него оставались открытыми. Я корчил ему рожи, а он не замечал. Время от времени он усмехался, отвечая своим мыслям, а не миру вокруг. Когда я сделал губами «п-п-п-п», он вздрогнул и посмотрел на меня удивленно. Я прямо увидел, как он думает: «Ах да, я же тут не один, со мной рядом этот шкет, как славно!»

— Поставлю-ка я вариться картошку, — сказал он. — А ты пока накрой стол, Томас.

За мной дело не стало.

Папа чистил картошку всегда уже в вареном виде. Своими жаропрочными пальцами он торжественно клал картофелины на мою тарелку. У печки грелся чайник от тети Фи с отбитым носиком. В нем еще было немного подливки: тетя Фи умеет сделать подливку из косточки от мяса и половинки луковицы. И еще у нас было яблочное пюре. Я размял картошку, перемешал с яблочным пюре и подливкой и в полминуты проглотил эту сладковатую кашицу.

— Ты чавкаешь, когда ешь, Томас, — сказал папа.

— Я мог бы съесть еще десять таких порций, — сказал я и тут же разыкался.

Всякий раз, когда я икал, мы с папой вздрагивали вместе. Это было весело.



— Голод можно заглушить, — сказал он неожиданно, — а горе — нет.

Ну вот опять — слезы у него в глазах. Чушь какая-то. Я не раз видел у него такие же слезы в самый неподходящий момент, когда мама еще была жива.

— Знаешь, чем можно заглушить горе? — спросил он.

Я не знал, да и не слишком хотел знать.

— Еще более сильным горем.

Я засмеялся.

— Почему ты смеешься, Томас? — спросил он.

— Это от нервов, — сказал я.

— Ты смеешься надо мной?

— Почему ты не ешь? — спросил я.

— Я уже ел вчера.

— Это старая шутка, я ее знаю.

— Этого-то я и боялся. У меня нет для тебя новых шуток, ты слышал уже все мои шутки.

Потом папа сидел за столом один. Перед ним лежала раскрытая толстая тетрадь в обложке из цветного картона. Он выглядел так, словно его где-то колет иголка.

— У тебя болит зуб?

— Нет, — сказал он, — я работаю.

— И от этого тебе больно?

— Вообще-то да, — ответил он. — Тебе этого пока не понять.

— А что же ты пишешь?

— Да все на свете.

— Про войну?

— Нет. После войны прошло слишком мало времени, чтобы о ней писать. А тебе пора спать.

— Почему мы едим всегда черствый хлеб?

— Иногда, бывает, и свежий!

— Я сегодня ел свежий хлеб, мне дали большой кусок.

— Боже мой, какое унижение… Зачем же ты взял?

— Я сначала отказался. Потом еще раз отказался, а потом все-таки съел — хлеб был такой теплый.

— Будь осторожен с незнакомыми людьми — у меня и так хватает забот.

— С незнакомыми людьми… Какие же это незнакомые люди, это была девочка, такая, каких ты называешь сиротками из приюта.

— Когда это я говорил о сиротках из приюта?

— Во время войны. Мы тогда увидели девочку, которая везла детскую коляску, а в коляске — всякое старое барахло, помнишь? И ты сказал: вот ведь, сиротка из приюта. А я спросил: откуда ты знаешь, что она из приюта? И ты ответил: если девочка одиночная, то, значит, это девочка из приюта.

— Я так и сказал — «одиночная»?

— Да, так сказал. Тетя Фи говорит, что я полусирота.

Папа рассмеялся.

— Полусирот не бывает. А сейчас давай-ка в кровать, не то скажу тете Фи, что тебе не понравилась ее подливка.

Лампа над столом осталась гореть, иначе папа не смог бы работать. Так что в соседней комнате, где стоят наши кровати, было не совсем темно. Я это очень люблю. Когда спишь, то такой свет не мешает, а когда не спишь, то совсем темно — это уж очень темно.

Я лежал в кровати, слишком усталый, чтобы читать, и слишком усталый, чтобы заснуть. Я смотрел в потолок и ни о чем не думал. Папа говорит: «Когда не можешь заснуть, перебирай в голове, что ты сделал за день, — в кровати мысли сами собой превращаются в сны».

Он сидел ко мне спиной, но мне все равно было видно, когда он пишет, а когда откладывает перо. Он курил самокрутку за самокруткой — казалось, будто облачка дыма поднимаются от затылка. Тетя Фи часто восклицает: «Твой отец выкуривает за неделю по целому ведру угля!»