Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 110



— Продвигая наших людей на официальные профессиональные посты, мы стремились, как учил в свое время товарищ Ленин, сочетать подпольную работу с максимальным использованием легальных форм борьбы, — объясняет Эдуардо. — Именно на нашем заводе была организована первая в Севилье Рабочая комиссия. Чтобы не дразнить властей, ее первые заседания проводились во время разрешенных трудовым законодательством коротких перерывов «на бутерброд».

Естественно, очень скоро имя Эдуардо попадает в полицейские картотеки, несколько раз ему «по-дружески» советуют не заниматься политикой, «не будоражить рабочих», иначе «будут приняты меры». В 1966 году Эдуардо избран вице-президентом профсоюза металлистов Севильи, и в том же году принимаются обещанные полицией «меры»: его арестовывают, затем заносят в черные списки, запрещая впредь заниматься профсоюзной деятельностью. Потом было еще много арестов и судебных процессов, в том числе один из самых нашумевших: так называемый «процесс по делу 1001» в 1973 году, когда франкизм пытался загнать за решетку всех вожаков Рабочих комиссий во главе с Марселино Камачо. И чем больше было репрессий и гонений, тем больше рос авторитет и влияние этих организаций, превращавшихся в боевой штаб испанских трудящихся.

— Сначала мне дали двадцать лет, потом скостили до шести, — рассказывает Эдуардо, — и я до сих пор сидел бы за решеткой, но пришедший к власти после смерти Франко король Хуан Карлос распорядился об амнистии для большинства политзаключенных, и я снова оказался на свободе.

Мы спрашиваем, как обстоят дела сейчас. Эдуардо допивает вино, закуривает, с улыбкой поглядывает на вновь суетящегося около нашего стола чрезмерно любопытного официанта и, дождавшись, когда тот отходит, говорит:

— Сейчас вся Испания словно бы оказалась между прошлым и будущим: в стране уже не диктатура, но еще и не демократия. Идет ожесточенная борьба между небольшой группировкой правых, пытающихся, заменив фасад, сохранить основу старого режима, и громадным большинством народа, требующего подлинных перемен. Нарастает движение за легализацию компартии и Рабочих комиссий, и есть все основания надеяться, что в самое ближайшее время мы этого добьемся.

Прежде чем распрощаться, Эдуардо приглашает нас побывать завтра утром на заседании местного комитета Рабочих комиссий. Мы с энтузиазмом соглашаемся. Потом спохватываемся. Опять та же проблема: Рабочие комиссии находятся на каком-то странном полулегальном положении, и не считает ли Эдуардо, что появление в их среде советских журналистов может вызвать отрицательные эмоции у местных властей?

Эдуардо улыбается и говорит, что для того, чтобы власти придрались к нам, уже достаточно одного этого вечера, который мы провели вместе с ним.

— Да-да, одного ужина, о котором, — он кивает головой в сторону описывающего вокруг нас круги официанта, — разумеется, будет доложено, кому следует.

Что касается завтрашнего заседания, то оно с точки зрения властей и их отношения к нам, является, конечно же, более суровым нарушением, чем наш сегодняшний ужин с коммунистом. И все же…

— Решайте сами, — говорит он. — За решетку вас, конечно, не посадят. Но какие-то неприятности могут, конечно, причинить. И все же, я думаю, ничего серьезного не случится. Все-таки времена франкизма уже прошли…

Может быть, нам стоило воздержаться от визита на это нелегальное или полулегальное заседание? Не знаю… Но никак не хотелось смалодушничать в глазах Эдуардо. И на следующее утро мы отправились по указанному им адресу.

Конечно, мы старались принять все меры предосторожности. Конечно, прежде чем приехать в пункт встречи, мы долго петляли по городу и, следуя рецептам героев Юлиана Семенова, старательно следили, нет ли за нами «хвоста». Видимо, в этом деле мы оказались полными профанами, ибо, как только вернулись с заседания комитета (оно было не очень долгим, но довольно шумным: обсуждалась политическая ситуация в стране и задачи борьбы за легализацию Рабочих комиссий), в холле отеля нас уже поджидали учтивые молодые люди. Вежливо, но твердо они потребовали снятую нами пленку и пригласили нас на беседу к «хефе», то есть шефу, начальнику местной полиции.

— Мне сообщили из Мадрида, — сказал «хефе», — что вы должны снимать фильм о народном искусстве, истории, памятниках культуры Андалузии. И вдруг мне докладывают, что вы оказались на подпольном собрании коммунистов.

Мы объяснили, что никакого уговора насчет содержания фильма у нас ни с кем не было. Памятники мы снимаем — это верно, но сеньор должен согласиться, что фильм об Андалузии был бы весьма скудным, если не показать в нем жизнь и заботы трудящихся.



На лице «хефе» — крайняя озабоченность. Он просит наши паспорта, переписывает их номера, прячет паспорта в сейф и говорит, что серьезность совершенного нами проступка ставит под вопрос возможность продолжения нашей работы и целесообразность нашего дальнейшего пребывания в этой стране, законы которой мы так безжалостно и бестактно нарушили.

— Я уже доложил в Мадрид о ваших похождениях. Жду инструкций. Мне очень не хотелось бы применить к вам крайние меры…

Мы говорим, что нам этого тоже не хотелось бы. И просим разрешения позвонить в Мадрид. «Хефе» великодушно соглашается, придвигает к нам телефон, ибо знает, что мы все равно сможем, выйдя от него, связаться со столицей из гостиницы или почтамта.

Мы говорим с нашим торгпредством (советского посольства в Мадриде пока нет), объясняем ситуацию. На том конце провода говорят, что сейчас же свяжутся с руководством мадридского телевидения.

Дунаев кладет трубку. «Хефе» вопросительно смотрит на нас. Мы — на него. Выражаясь языком шахматистов: сложилось нечто вроде патовой ситуации: и он, и мы ждем инструкций из Мадрида.

В ожидании решения наших судеб обмениваемся с «хефе» свежими анекдотами, и это помогает не только скоротать время, но и прийти к выводу, что мирное сосуществование двух противостоящих миров, которые в данную минуту в миниатюре как бы сошлись в единоборстве в этом кабинете, является, все-таки лучшим решением, чем эскалация враждебности и недоверия.

Словно подтверждая эту мысль, звонок из Мадрида решает проблему. Мы не знаем, о чем идет речь, ибо по телефону говорит хозяин кабинета, но чувствуем, что идеи мирного сосуществования одержали-таки верх: «хефе» возвращает нам паспорта и меняет свой помпезный гнев на тщательно инсценируемую милость.

— Снимали бы наш фламенко или, к примеру, карнавал в Кадисе. Или, коль уж вам нужны трудящиеся, съездили бы в какое-нибудь хозяйство. Сейчас повсюду идет уборка цитрусовых. Кстати, прихватили бы там и для себя ящичек апельсинов по себестоимости. Нигде в Европе нет таких дешевых и вкусных апельсинов, как у нас, в Андалузии, — советует он нам на прощание.

Севильский «хефе» как в воду глядел: именно эта работа — съемка цитрусовых в сельском кооперативе была запланирована у нас на следующий день. Начинаем ее с визита в андалузскую провинциальную «делегасию» — то есть отделение министерства сельского хозяйства, где нам дают сопровождающего — невысокого, стремительно полнеющего и, видимо, очень страдающего от этого сеньора с темными усиками на пухлой губе. Он носит звание доктора агрикультуры и имя, которое могло бы украсить любого испанского гранда: Хесус-Фернандес Монтес-и-Диего.

Вместе с ним и его помощником молодым инженером Хоакином Домингесом мы направляемся в одно из образцово-показательных хозяйств, которое по замыслу севильских чиновников сможет наглядно продемонстрировать нам стремительный прогресс андалузского сельского хозяйства.

Из объяснений доктора Хесус-Фернандеса мы понимаем, что кооператив «Кофрутекс» — весьма специфический: он объединяет не крестьян, а землевладельцев.

«Это образец нашего, „андалузского социализма“, — смеется доктор Хесус-Феднандес, — и я уверен, что он ничуть не хуже вашего, советского».

Мы молчим, решив отложить идеологические споры до знакомства с этим социалистическим черенком, привитым на древе андалузского частного предпринимательства. Под размеренный монолог доктора агрикультуры мы пересекаем Гвадалквивир. Справа и слева тянутся оливковые рощи, мандариновые плантации, поблескивающие тяжелыми оранжевыми плодами, ровные грядки огородов с нежными, чуть показавшимися из сырой земли всходами, и, конечно же, виноградники, представляющие собой в эту пору года, в феврале, весьма безрадостное зрелище: короткие голые костлявые плети без каких бы то ни было признаков жизни.