Страница 48 из 49
— Слушая тебя, — сказал я своей тени, — я, кажется, понял две вещи.
— Какие?
— Так, пару святых мелочей: оказывается, Красная Шапочка — это шлем убитой Афины Паллады, красный от крови, а проклятая наклейка с изнанки на страницу сказок Перро с картинкой — это же табличка Пилата, прибитая к его кресту на Голгофе. Первое Евангелие. Тетраграмматон, где и погиб великий Аид.
— Даже если ты прав, Гермес, вы не отменили пришествие текста. И Новый Завет случился… Вы слишком долго шли наверх, Гермес. А ведь, казалось, задача проста и ясна — если бы ты в союзе с Аидом и Персефоной при помощи Цербера смогли убить Герсу, то в ней была бы убита святая Елизавета, яйцо Вести — мать Иоанна Крестителя. И тем самым пришествие Христа отменялось… Мм-да. Вы решили, что мир творится из точки творения, из прошлого, и хотели стать в голове, в начале рождения, чтобы заткнуть исток времени, родничок на головке младенца. А оказалось, что в прошлом один хаос и пустота. Бог оказался в будущем! И вместо головы вы встали у ног, забыв, что младенец рождается головкой вперед, а ногами вперед выносят только покойника.
— Борьба героев с текстом, — добавил я, — где все уже описано загодя, всегда безнадежное дело…
— Угу, — кивнул мой спутник и вдруг постучал по мутному стеклу того невзрачного коробка, на углу которого мы так долго стояли, и сделал мне знак: загляни-ка туда, только тихо.
Я заглянул в грязное оконце и увидел примитивную кузницу, где подковывали лошадей ипподрома… Горн, наковальню, у которой возился какой-то горбун с закопченным лицом. Он вертел в щипцах раскаленную подкову и постукивал по багровой полосе молотом.
— Это Гефест, — пьяно зевнул Гипнос. — Он совсем оглох и ничего не слышит. А там…
Я увидел спящую на голом столе, головой на руке, неопрятную бабу.
— Это Афродита.
— Венера! Богиня любви, — вскрикнул я против воли.
— Да. И жена Гефеста… Почти спилась… Афроди-та-а-а-а… — протянул он с мечтательной грустцой юности.
Словно бы услышав наш шепот сквозь шорох дождя, Афродита подняла мятое лицо, и я увидел потухшие глаза цвета мочи на запьянцовском сизом лице старой вакханки.
— …рожденная из пены морской у острова Крит…
И вдруг — ожог! Под потолком жалкой кузни пролетел голый перепачканный сажей малыш с тусклыми золотыми крыльями за спиной. Эрот! В одной руке он держал маленький лук, в другой — баночку «Пепси».
Но я ничем не выдал себя: в конце концов, сегодня я крепко выпил и развинтился на поворотах.
Мимо нас прошел усталый жокей с глазами сатира. Он вел под уздцы мокрую лошадь с походкой Пегаса…
— А ты как уцелел в этой каше, Гипнос?
— Очень просто. Однажды Аид дал хорошего пинка Церберу, в снах которого я так долго мечтал, и я проснулся в психушке. Моя кровать была у самой двери, а твоя, Гермес, у окна, как и положено старшему богу.
Мы стали прощаться.
Казалось бы, все. Казалось бы, чаша полна с лихвой и давно перелита виночерпием, казалось бы, меня уже ничем нельзя потрясти… Как вдруг уже напоследок мой Гипнос внезапно наклонился к земле — тсс! — и с натугой оттащил в сторону брошенную ржавую батарею центрального отопления. Моим глазам открылась неглубокая яма, что-то вроде норы хорька.
— Вот все, что осталось от олимпийских времен.
Я неосторожно заглянул в яму, и душа моя обдалась волной священного ужаса. С огромной высоты я увидел очертания гористой местности, уступами нисходящей к мрачной долине. Впечатление бездны было так реально, что я невольно вцепился рукой в плечо Гипноса. Я узнал эту местность. Еще бы! Сколько раз я спускался сюда по воздуху, сопровождая тень умершего эллина и увещевая ее плач целительными словами. За легкими пятнами вечерних перистых облаков виднелись контуры преисподней, отвесные склоны Аида, сходящие в печальный полумрак к четырем рекам подземного царства. О, я жадно и легко узнавал четырехугольник траурных муаровых лент: Ахеронт, Пирифлеготон, Стикс и Коцит. Ахеронт, как всегда, был накрыт легким низким туманом, Пирифлеготон отливал жидким огнем, но не пламени жизни, не желтым лоском горящей сосны, а багровым закатом тлеющих углей. Стикс привычно мерцал белизной льда, а над тусклой лентой Коцита стлался бурый дымок торфяной гари.
Шатаясь, как пьяный, не в силах оторвать свой взгляд от античного ада, держась за плечо Гипноса, я стоял над краем бездны и одновременно все глубже и глубже по широкой спирали спускался вниз, озаряя полумрак вечной печали золотым сиянием кадуцея, который крепко сжимал в правой руке. Вот уже хорошо видна священная роща черных тополей, роща плачущих вдов у каменистого спуска к Ахеронту, к реке воздыханий. Обычно она была полна теней, потоком сходящих к последней переправе. Сегодня она пуста! И душа моя облилась ужасом: неужели ад пуст?
Пролетев над вершинами черных тополей, я увидел одинокую барку Харона, причаленную к берегу. Сама лодка тоже была пуста. В осевшей корме плескалась вода, в которой остро просвечивала груда медных навлонов — плата за переезд, которую клали усопшему под язык. Тут же — позеленевший от водного мха шест Харона, он тоже на дне! Стрелой паники промчавшись над зябкими холодными волнами к воротам Аида, я круто взмыл вверх, чтобы окинуть с высоты одним взглядом панораму античного ада. Ни одной души! Смутный туман над асфоделевым лугом. Его гробовой бархат пуст, гол и нем. Мертвое сияние амфитеатра Элизиума — ступени и сиденья из камня, поросшие травою забвения. И наконец, черные окна Эреба, дворца Аида! Там прячется угольная ночь! А как прежде сиял жарким багрянцем его грозный кристалл, как кипели там мрачные зарницы рубинового пламени!
Я поднял голову — окрестности горы уступами мрака уходили вверх. Я прислушался. Ад безмолвствовал.
В полном смятении чувств я устремился в самый центр преисподней, к жерлу Тартара. Здесь тоже царила летняя ночь, и я, пролетая над ровными водами Леты, кольцующей кратер, увидел в гладкой чернильной воде отражения звезд. И, спустившись вниз, на лету пробороздил ногой стремительным росчерком золотых талариев смолистую воду смерти, оставляя за собой треугольный косяк сверкающих брызг, отлитых из агатовой ртути. Я видел, как капли взлетают вверх, но не слышал ни единого звука. Ад был абсолютно беззвучен!
А вот и само жерло стоужасного Тартара — идеальный конус возмездия, уходящий воронкой в центр земли. Я не видел ни одного язычка пламени там, где раньше жар обжигал лицо и ресницы еще на подлете к Лете, да так, что закипали летейские воды. Ввинчиваясь — глубже и глубже — в ствол преисподней, я заметил, что окружен непонятным мерцанием, блестками, танцем… это снежинки. В Тартаре шел снег! Бог мой Зевс! Здесь справедливо сгорал в огненном колесе злобный тиран Иксион. Здесь мучились омерзительные мужеубийцы данаиды и изнывали от терзаний плоти святотатцы Сизиф и Тантал. Здесь вопил от смертной казни отвратительный великан Титий, которому два бессмертных грифа клевали печень. Наконец, здесь, на самом дне адовой бездны, в квадратной тюрьме из медных стен, терпели адские муки титаны, восставшие против Зевса.
Когда мой кадуцей озарил морозным сиянием солнца медные стены последнего ада — навстречу свету не раздалось ни одного стона и вопля. Встав подошвами талариев на самую кромку стены, я увидел только лишь бессмысленное нагромождение холодных камней, заключенных в мрачные стены, отлитые когда-то из медных монет, уплаченных мертвецами Харону за переезд к последним вратам. И только лишь тщетный камешек, сорвавшись из-под крылатых сандалий, лязгнув о землю, разбудил на миг мертвую тишину — первый и последний звук, который услышали мои уши. Высоко, как можно выше, подняв сияющий жезл, я, чуть не плача, озирал руины эллинского возмездия, гибель величайших проклятий, смерть кары, забвение справедливости приговоров, оставление расплаты без пени… «Молчание Тартара, — вырвалось из моего сердца, — вопиет с твоей вершины, Фавор!»
— Пора! — мой спутник потянул за рукав.