Страница 40 из 51
В жизнь Гердта еврейская тема проникала в первую очередь через литературу. Он любил рассказы Шолом-Алейхема, знал стихи X. Бялика и С. Фруга. Особенно близко ему было творчество Исаака Бабеля, вызывавшее в душе артиста особый отклик: «Образ жизни этого писателя не может не быть близок любому. Его поиски выразительности, строй образов, его метафоры не могут не увлекать».
Зиновию Ефимовичу приходилось играть на сцене театра «Гешер» героев бабелевских произведений. Вот как вспоминает об этом сам Гердт: «Почему я так захотел сыграть героев Бабеля? Потому что они, мне кажется, буквально заставляют читателя влюбиться в себя. Помните слова Арье-Лейба о Бене Крике: “Вам двадцать пять лет. Если бы к небу и к земле были бы приделаны кольца, вы схватились бы за эти кольца и притянули бы небо к земле”. Вот теперь вы понимаете, почему я так люблю героев Бабеля? Как часто я повторяю фразу из его “Кладбища в Козине”: “О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас хотя бы однажды?”».
В 1989 году Гердту довелось сыграть старого Арье-Лейба сразу в двух экранизациях «Одесских рассказов» Бабеля — фильмах В. Аленикова «Биндюжник и Король» и Г. Юнгвальд-Хилькевича «Искусство жить в Одессе». Отношение критиков к этим фильмам было неоднозначным, но все сходились на том, что роль Гердта, хоть и небольшая, стала там одной из самых ярких. Любовь к Бабелю претворилась в душе артиста в любовь к Одессе, где он был несколько раз и куда всегда стремился. Вот размышления Гердта об этом городе: «Когда я брожу по Одессе, в особенности по старым улицам Молдаванки, Слободки, мне кажется, что вот-вот я встречу Бабеля. Он так любил блуждать по этому городу и жадно наблюдать его неповторимую жизнь. Только он чувствовал его переливы голубовато-серого неба. Слышал романтику одесских напевов и мелодий, то есть я Одессу воспринимаю и глазами, и ушами Бабеля…» Прав был Григорий Горин, сказавший, что, не будучи одесситом, Гердт стал гордостью одесситов.
Некоторые рассказы Бабеля Зиновий Ефимович читал со сцены. Но мне хочется вспомнить малоизвестный рассказ «Измена», который он однажды прочел специально для меня, создав потрясающий театр одного актера:
«Отвоевалась и она, Первая Конная Буденная армия. Но нет, раскудрявые товарищи, которые наели очень чудные пуза, что ночью играют, как на пулеметах: не отвоевалась она, а только отпросившись вроде как по надобности…
Так же и мы возвышенным голосом изложили случай с изменой в госпитале, но гражданин Бойдерман только пучил на нас глаза и опять кидал их то туда, то сюда, и ласкал нам плечи, что уже не есть власть и недостойно власти, резолюции никак не давал, а только заявлял: товарищи бойцы, если вы жалеете советскую власть, то оставьте это помещение, на что мы не могли согласиться, то есть оставить помещение, а потребовали поголовное удостоверение личности, не получив какового потеряли сознание…
В короткой красной своей жизни товарищ Кустов без края тревожился об измене, которая вот она мигает нам из окошка, вот она насмешничает над грубым пролетариатом, но пролетариат, товарищи, сам знает, что он грубый, нам больно от этого, душа горит и рвет огнем тюрьму тела…
Измена, говорю я вам, товарищ следователь Бурденко, смеется нам из окошка, измена ходит, разувшись, в нашем дому, измена закинула за спину штиблеты, чтобы не скрипели половицы в обворовываемом дому…»
Услышав в потрясающем исполнении Гердта этот рассказ, я понял, что был уже не первым зрителем этой сцены: до этого Зиновий Ефимович читал его вместе с Евгением Арье, главным режиссером театра «Гешер», когда они ставили спектакль по Бабелю.
«Еврейский вопрос» в СССР никогда полностью не снимался с повестки дня. При всех заклинаниях о дружбе народа евреи не раз становились удобным объектом для того, чтобы массы могли выместить на них накопившееся недовольство. Так было и в конце советской эпохи, и гораздо раньше — в недобрые годы борьбы с «безродными космополитами». В ту пору с Гердтом произошел один случай. В 1950 году, во времена борьбы с космополитизмом, Зиновий Ефимович со своим братом Борисом возвращался с кладбища (была годовщина смерти мамы). На Садовом кольце они зашли в пивнушку («шалман», как определил ее Гердт) — согреться и помянуть.
Перед ними в очереди стоял огромный детина. И когда очередь дошла до него, он вдруг развернулся в их сторону и громко сказал продавщице: «Нет уж! Сначала — им. Они же у нас везде первые!..»
И Гердт, маленький человек, ударил детину в лицо. Это была не пощечина, а именно удар. Детина упал… Шалман загудел, упавший начал подниматься… Продавщица охнула: «За что?! Он ведь тебя даже жидом не назвал!..»
И стало ясно, что сейчас будет самосуд… Когда все шло к самосуду, от стойки оторвался человек, которому Гердт едва доходил до подмышек. «Он подошел ко мне, загреб своими ручищами за лацканы моего пальтишка, — рассказывал Гердт, — и я понял, что это конец. Мужик приподнял меня, наклонился к самому моему лицу и внятно, на всю пивную, сказал: “И делай так каждый раз, сынок, когда кто-нибудь скажет тебе что про твою нацию”».
И «бережно» (слово самого Гердта) поцеловав его, поставил на место и, повернувшись, оглядел шалман. Шалман затих, и все вернулись к своим бутербродам.
В этой истории — не только тот замечательный незнакомец. В ней — весь Гердт.
Сам Зиновий Ефимович вспоминал: «Гнусные годы — 1951 или 1952 — погоня за космополитами, расшифровки псевдонимов, убийство Михоэлса. Жуть, в общем». При этом он никогда не был антисоветчиком. К Советскому Союзу всегда относился как к своей стране, не испытывал антипатии ни к армии, ни к КГБ: «У меня был знакомый малый… в общем, из тех, которые всегда ездили с нашим театром за границу, их представляли так: “Это сотрудник Министерства культуры”. А мы их между собой — не знаю, почему — называли “сорок первыми”. И с одним таким малым по имени Игорь у меня сложились очень теплые отношения. Как-то в Испании я жутко напился в каком-то обществе дружбы. Утром в номер приходит Игорь, приносит пирожок, бутылку простокваши, алкозельцер и говорит: “Госбезопасность о тебе заботится! Это я тебя вчера привел, раздел и спать уложил”».
Но, конечно, артист не мог не размышлять о положении в стране, чему способствовали и частые зарубежные поездки. Он писал: «Я часто думаю о социализме. Понимали ли те, кто стоял у руля, что и зачем мы строили? Социализм — это когда общество заботится о самых незащищенных своих членах. А так как я рано вместе с театром Образцова стал выезжать в нормальные — капиталистические — страны, то хорошо представлял, что же такое настоящий социализм. Я видел это в Швеции, где дом престарелых разрешено строить только в центре города, чтобы эти люди были постоянно в гуще жизни, среди молодежи. Чтобы дочь после работы могла навестить своих стариков и бежать дальше… Нет способа лучше коротать старость, чем путешествуя. А у нас бедная старушка всю жизнь копит на нищенские похороны. Уродливая партия, уродливое государство! Надо же, столько лет замалчивать слово “благотворительность”, как нечто стыдливое».
Кстати о благотворительности. Однажды в Румынии, на гастролях театра Образцова, после успешного спектакля зрители устроили овацию, а потом состоялся прием. Один из актеров сказал Гердту, что он подарил румынской актрисе тысячу лей на поездку в Москву: «Уж очень велико было желание этой русской женщины, живущей в Румынии, побывать в Москве». Гердт сказал: «Вы сделали хорошее дело, единственно, что скверно — что вы мне об этом рассказали». Гердт считал, что добрые дела надо творить незаметно: «Афишируемая благотворительность во мне вызывает чувство, мягко говоря, противоречивое». И тут же вспомнил академика Сахарова, его выступление на Съезде народных депутатов. Кто-то из «доброжелателей» с подковыркой спросил его, что он сделал с врученной ему Нобелевской премией. «Мы отдали 300 тысяч долларов на строительство онкологического центра», — ответил Сахаров. И Гердт добавил: «Но все наше общество об этом ничего не знало!»