Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 51

Произнеся эти строки, Зиновий Ефимович посмотрел в сторону Фурцевой, но Утесов вмешался в процесс: «Зяма, разве ты не помнишь, что давным-давно мудрый Соломон сказал: “Все, что человеку суждено, придет ровно в срок”?» На это Гердт заметил: «Соломон, безусловно, прав» и продолжил чтение своего послания:

И подойдя к сидящему в кресле Утесову, приподняв правую руку вверх, сказал: «А теперь — допрос»:

Зал заливался смехом и аплодисментами. Разумеется, никто не думал, что уже близится полночь — ведь вечер начался с опозданием более чем на час, поскольку задержалась главная гостья Фурцева. Тут Зиновий Ефимович сказал в микрофон: «Основное мое послание впереди».

И продолжил: «Вы ведь еще не знаете главного о нашем юбиляре»:

«А мы его все же даем!» — торжественно завершил Зиновий Ефимович под гром аплодисментов.

Давно уже нет среди нас ни Утесова, ни Гердта, но память о их таланте, человечности, обаянии продолжает жить.

«На стыке» талантов этих двух актеров в моей памяти возникает третий — «саратовский Райкин» Лев Горелик. Вот его рассказ: «Именно с гердтовским монологом “Саратов — Москва”, гордясь результатами, Плучек показывал меня своим друзьям. (Дело в том, что Зиновий Ефимович оказался автором нескольких монологов, созданных для Горелика. — М. Г.)

Пустой огромный балетный класс, прямо передо мной на двух одиноких стульях сидят Утесов и Плучек.

Читаю. Последняя фраза. Небольшая пауза. И голос Леонида Осиповича:

“Как он чувствует 15-й ряд!”

Короткие реплики Утесова, мгновенные, искрометные, доставляли не меньшее наслаждение, чем байки и анекдоты, которые он рассказывал с непередаваемым мастерством и обаянием.

Как-то я при нем запил водой шепотку соды.

“Что такое?” — с любопытством спросил Утесов.

“Изжога”, — пояснил я.

Утесов резюмировал: “Еврей без изжоги — не еврей”.

Или уже гораздо позже на банкете в мою честь (мне было присвоено звание заслуженного артиста), где Леонид Осипович был тамадой, я сказал:

“Расцениваю звание заслуженного как незаслуженный аванс”.

Утесов тут же среагировал: “Это он сейчас так говорит. А стоит ему выйти с банкета, подумает: когда они мне уже дадут народного?”».

«Левушка, я восхищен перед тобой. Ты устоял в человеческом звании перед трясиной эстрады. Дай тебе Бог. Твой…» — так сказал Гердт о Горелике, но это можно сказать и о самом Зиновии Ефимовиче. Кстати, монолог «Рыболов», созданный Гердтом, стал для Горелика «гвоздевым» на много лет, и в книгах о советской эстраде не раз упомянут как эталонный (правда, перу Зиновия Ефимовича принадлежал только первый его вариант).

И дальше Лев Горелик продолжил: «Моя любовь к Зиновию Ефимовичу была безграничной. После каждой репетиции я, захлебываясь, рассказывал своей квартирной хозяйке, что Гердт сказал так, Гердт сострил эдак, Гердт придумал то-то. И однажды она проворчала: “Как ты мне надоел со своей Бертой!”».



Год он обкатывал его монологи на эстраде, а когда приехал в Москву, позвонил Зиновию Ефимовичу и сказал, что хочет ему эти монологи прочесть.

— Приезжай, у меня как раз сейчас Плучек.

Горелик приехал, сел за стол, Гердт подходит к радиоприемнику и ищет что-то на волнах. Вдруг из приемника раздается голос:

«Передаем последние известия. Вчера сталевары Магнитогорска досрочно закончили юбилейную плавку. Сегодня в Москву из Саратова на Павелецкий вокзал прибыл заслуживающий внимания артист разных филармоний Лев Горелик. Его встречала общественность города, труженики столицы и пионеры Москвы. Ученик 28-й средней школы сказал (звучит мальчишеский голос): “Мы рады вас приветствовать на Московской земле, дорогой Лев Горелик! И всем классом хотим вам дружно сказать: а не пойдете ли вы к едрене матери с вашими монологами!”».

Это был один из розыгрышей Гердта, тем более удавшийся, что магнитофоны еще были в новинку и Лев Горелик не сразу догадался, что все это значит.

А вот байка от Гердта, пересказанная Львом Гореликом:

«Однажды в Тбилиси мы с друзьями пошли в знаменитый подвальчик-духанчик с обаятельным названием “Симпатия”.

Он был славен как любимый приют художников, артистов, поэтов. Кто там только не бывал из известных мира сего. Здесь бурлила жизнь местной богемы.

Кроме всего прочего, достопримечательностью “Симпатии” были античные скульптурные бюсты: Гомер, Софокл, Эсхил, Еврипид.

Над каждым столиком в арочном углублении стоял свой персональный классик. Заправлял всем вечером радушный хозяин, который с явным удовольствием раздавал команды подопечным духанщикам:

— Резо! Обслужи Еврипида!

— Арчил! Рассчитайся с Софоклом!

— Гиви! Подойди к Аристофану!

Старожил этого симпатичного заведения с гордостью вспоминал известных гостей, украшавших “Симпатию” своим присутствием.

— Какие люди посещали нас! — говорил он. — Маяковский и Есенин, Горький, Шаляпин, Куприн, но самый знаменательный день в жизни “Симпатии” — день, когда нас посетил сам всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин. Он пришел в восторг от нашей кухни и оставил благодарственную надпись в книге отзывов. Мы посадили его в правый крайний угол под Эсхилом. Потом мы обнесли столик лентой, прикрепили над ним мемориальную доску: “За этим столиком сидел всесоюзный староста М. И. Калинин”. С того дня этот столик — наша реликвия и больше не обслуживается.

— Извините, — вежливо заметил я, — но кто-то сейчас там сидит и кушает шашлык.

— Ты знаешь — очень попросил. Не смогли отказать!»

Зиновий Ефимович не раз рассуждал устно и письменно о понятиях «дружба» и «любовь»: «Любовь бывает без взаимности — бывает ведь неразделенная любовь, дружба неразделенная не бывает, иначе это рабство какое-то, что ли… Дружба — великое явление. Хотя бывает… бывает, думаешь, лучше бы я его не знал, а знал бы только его творчество. Или наоборот: пусть бы я никогда не видел плодов его творчества, а знал только его самого. Но когда эти две любви совпадают — это великолепно!»