Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 18

Следующий день прошел, как во сне. В памяти остались какие-то обрывки – еще и еще раз восхищение спасенных ребят, постоянные сводки из больницы по поводу раненых – Шмулика да Итамара, слава Б-гу, удовлетворительного, благодарные звонки матерей, как тех, чьи дети были ранены, но спасены, так и всех остальных. Кроме того, я узнал, что Управление охраной рассматривает вопрос о выдаче мне премии в пятьдесят тысяч шекелей, а также о немедленном предоставлении «квиюта» – возможности работать без угрозы быть уволенным. А еще прибыли результаты экспертизы. Выяснилось, что среди бесчисленного количества «узиных» пуль, которыми Ави щедро нашинковал грудь и брюхо араба, были и две из «беретты», то бишь мои. Нет, это помимо тех, что я вогнал ему в голову. Но ведь через окно я ему в живот не стрелял. Эти две пули попали в него возле площадки. И, оказывается, он, паразит, вместо того, чтобы, как порядочный, упасть и умереть, бегал с ними, палил в меня из «калаша» и так далее. Оборотень чертов. Эта мысль застряла во мне, спряталась, скрылась, чтобы позже расцвести ночным кошмаром. А пока…

Уроков в школе, конечно, не было – какие тут уроки, когда и ученики и учителя в истерике? В одиннадцать подошло два желтых автобуса компании «Шомрон Питуах». Притихшие дети и взрослые – и те и другие с заплаканными лицами – медленно поднявшись по ступенькам, ныряли в черную прохладу кондиционируемого воздуха. Затем их лица, приобретя, благодаря двойным пуленепробиваемым стеклам, синеватый оттенок, столь же медленно проплывали по салону и прирастали к окнам. Последним влез я, найдя себе замену на боевом посту. Нас повезли на похороны. Половину – в Офру к Цвике, половину – на Голаны, к Ноаму.

Пока мы ехали, в ушах все время звучал голос Цвики – как он поет «Мама, мама, что я буду делать…» Потом представилось, как мы оба хохочем. Ноама я почти не знал, а вот Цвика… Я почувствовал, как некая анестезия, полученная мною в момент перестрелки, вроде заморозки перед тем, как зуб дергают, начинает отходить, как мне вдруг становится невыносимо оттого, что я уже больше никогда не увижу этого мальчишки, не буду в его громадные глаза рассказывать всякие байки про жизнь в России… Да и Ноам. Гордость школы. Цвика, Ноам… Все они мне родные!

В доме Цвики, вернее, в их двухэтажной квартирке, толпились люди. Когда я вошел, мать его стояла посреди комнаты. Под глазами у нее были не черные круги, не черные пятна – нет, две пропасти. Ее обнимала девушка со щедро рассыпанными по плечам каштановыми волосами, длиннющими черными ресницами и пронзительно карими глазами. Цвикина мать молчала, а девушка все время пришептывала: «Цвика… Мой Цвика…. Что же ты, Цвика?!..» Это явно не была его сестра – она внешне ничем не походила ни на него самого, ни на его мать, ни на отца. Отец сидел в соседней комнате на кровати, обхватив голову руками, и слегка раскачивался. Справа и слева от него сидели родственники и друзья – мрачные бородатые поселенцы. В углу комнаты с каким-то ужасно виноватым видом примостился серый полосатый кот.

– Это уже третий, – заговорил вдруг отец, указывая пальцем на кота. – Один попал под машину. Другой куда-то пропал. Говорят, животные погибают вместо людей… Этот будет жить долго.

Он закрыл лицо руками и зарыдал.

Потом все пошли в синагогу. Рав поселения тихо поднялся на возвышение в центре зала. Наступила тишина, прерываемая лишь раздающимися с разных сторон всхлипами да тихим плачем родителей.

– Г-споди, – сказал раввин, глядя поверх голов. – Ну, сколько можно? Убивают нас… убивают наших детей? Когда же это все прекратится, а, Г-споди?

За двадцать дней до. 28 сивана. (7 июня). 22.30

На вторую ночь после убийств на баскетбольной площадке я проснулся оттого, что кто-то стучал в дверь моего эшкубита.

– Кто там? – крикнул я, не вставая с постели.

Никто не ответил, но стук возобновился. Даже стал настойчивее. Я подошел к окну, отстегнул застежку, отодвинул влево створку окна и высунул голову. Он стоял там. С «калашом». Во лбу его цвели черные провалы, морда была перемазана кровью, кровь сочилась и из пробитого пулями живота, однако на ногах он держался твердо и автомат сжимал в руках очень твердо. На сей раз, он был в чалме, и борода его вилась с такой интенсивностью, словно ее только что сняли с горячих бигудей. Луна светила как-то по – особенному ослепительно. Можно было рассмотреть каждый волосок. Я уставился на него, и он тоже меня увидел и дал очередь в окно. Пули пролетели мимо меня в темноту, куда я юркнул вслед за ними. В темноте я схватил «беретту» и несколько раз выстрелил через дверь. Думаю, не промахнулся, но звука падающего тела не последовало. Гошка забился в угол и завыл. Я замер.

Ногою, обутой в тяжелый бутс, араб легко высадил дверь. Я был наготове и залепил в него несколько пуль в упор, но он даже не дрогнул, а лишь направил на меня дуло своего «калаша». И я понял, что это – всё. Сейчас будет подведен итог моему сорокасемилетнему существованию. Так вот и прожил – когда-то пил чай с бабушкой и дедушкой на террасе подмосковной дачи, затем в московских подъездах – водку и «Солнцедар», прежде, чем последний был снят с производства и, возможно, засекречен как оружие массового поражения, дышал пробензиненным московским воздухом, банным воздухом Тель-Авива и кристальным воздухом Самарии, а сейчас возьму – и дышать перестану.

Послышался треск автоматной очереди, и я ощутил такую боль, какую никогда в жизни и представить себе не мог – будто сама жизнь, рванувшись навстречу пулям, раздирала мою плоть, высвистываясь наружу. И луна – последнее, что я в этой жизни видел – стала меркнуть…меркнуть… но не померкла вовсе, а, лишившись своей ослепительности, осталась сверкать в окне, и я смотрел на нее, лежа в постели, не понимая еще, что проснулся.

Левой рукой я провел по своей груди и животу, как бы пытаясь убедиться, что кожа цела, что пули, выпущенные из «калашникова» ее не пробили.

Г-споди! Это был сон, всего лишь сон, и я не только жил, я жив и буду жить, как Ленин, даже еще лучше.

Да, я знаю, что есть «аолам аба» – Грядущий мир – и что еврей, которого убили за то, что он еврей, получает его, что бы дурного он ни сотворил в жизни. И вообще наш мир есть коридор в иной, в лучший. Это, конечно, всё понятно. Но понятно ровно до того момента, как араб ногою, обутой в тяжелый бутс, высаживает дверь твоего эшкубита.

Не вставая с кровати, правою рукою я потянулся за мобильником, лежащим на стуле. Нащупав его в темноте, я нажал на кнопку включения. Вспыхнул зеленоватый экран, и на нем появилась надпись на иврите «Реувен» – то бишь я – а над нею в верхней кромке экрана жалобно прижались крохотные к слепоте ведущие цифры один пятьдесят семь.

Меня, невесть почему, начала бить жуткая дрожь, отголосок сна, вернее то, что казалось мне отголоском сна, а потом я понял, что это позавчерашний страх, запоздавший на баскетбольную площадку, догоняет меня, чтобы утянуть назад.

Пытаясь отвлечься от своих мыслей, я еще раз вонзил взгляд в экран и обомлел: на нем было час тридцать семь. Я зажмурился и тряхнул головой. Один тридцать семь… один тридцать шесть… один тридцать пять…

– Гоша, – позвал я. – Но Гоша исчез.

– Рувен… – послышалось. – Рувен…

Сначала я не понял, чей это голос. Потом понял – Цвикин. Слабый такой голос.

– Что, Цвика? – спросил я.

– Очень жить хотелось, – ответил невидимый Цвика и заплакал.

У меня сдавило горло. Через несколько мгновений плач стих. Луна – блеклая, жалкий отблеск той, что была во сне – медленно поползла по горизонту. Комната закружилась, и я вновь с «береттой» в руках очутился на тропинке между баскетбольной площадкой и общежитием. Я вновь убегал от террориста. Но сейчас я был уже не механизм, а живой человек, умирающий от страха, и самое главное было – бежать, бежать, бежать – бежать куда глаза глядят, и вовсе не для того, чтобы дальше драться, а только бы спастись.

И тут – очередь. Я почувствовал, как земля, поросшая рыжею шевелюрой травы, поднимается мне навстречу, и мое лицо вжимается в нее, и вот я уже не могу дышать и из последних сил пытаюсь оторвать от нее лицо, приподнять голову, и вижу – это подушка. Я дома, я в своем эшкубите, а в окне… а в окне нет никакой луны.