Страница 10 из 33
– Важную роль выбрали вы для вашего сына в человеческой трагикомедии; утвердит ли его в ней Верховный Режиссер пьесы?
Карраскаль в ответ только моргает глазами.
– Ведь жизнь ваша – это трагикомедия, друг мой. Авито. Каждый из нас играет свою роль; мы думаем, что действуем сами, а на самом деле нас дергают за ниточка и мы только играем пьесу, читаем роль, заученную там, в потемках подсознания, в нашем смутном предбытии; нас ведет Суфлер, все события подстраивает Великий Машинист едены…
– А что такое предбытие? – несмело спрашивает Карраскаль.
– Да, разумеется, об этом мы в свое время побеседуем; подобно тому как умереть – это минус родиться, родиться – это минус умереть… По закону перестановки. А в этом театре самое потрясающее герой…
– Герой?
– Да, герой, который принимает свою роль всерьез, становится одержим ею и не думает о галерке, не замечает публики, играет, как будто все – настоящее, в натуре, и Вот в сцене дуэли убивает своего соперника по-настоящему… Убить по-настоящему – значит убить навсегда, приведя в ужас галерку, а в любовной сцене, представьте себе… на этот счет я умолкаю…
Философ делает паузу, чтобы записать афоризм, и продолжает:
– Имеются там хористы, статисты, исполнители первых и вторых ролей, резонеры. Я, Фульхенсио Энтрамбосмарес, сознаю, что у меня роль философа, которую дал мне Автор, философа эксцентричного в глазах других комедиантов, и я стараюсь играть эту роль как следует. Некоторые полагают, что комедия потом повторяется на других подмостках или что мы бродячие межзвездные комедианты и ту же пьесу повторим на других планетах; но есть и такие – я в их числе, – кто считает, что из этого театра мы уйдем спать домой. И бывает, заметьте себе, Авито, что кто-нибудь нет-нет да и вставит в комедию отсебятину.
На мгновение дон Фульхенсио умолкает; Карраскаль молча силится понять его мысль, а философ бросает мечущий искры взгляд на гротескного homo insipiens в цилиндре и продолжает:
– Отсебятина, о, эта отсебятина! Благодаря ей мы выживем, те, кто выживет! В жизни каждого человека бывает всего лишь один, один-единственный момент свободы, настоящей свободы, раз в жизни человек бывает, свободен по-настоящему, и от этого момента, этого мгновения, которое, как и всякое другое мгновение, если прошло, уже не вернется, от этого метадраматического момента, этого непостижимого часа целиком зависит наша судьба. Но, прежде всего, вы знаете, Авито, что такое отсебятина?
– Нет, – отвечает Карраскаль, а сам думает о своей женитьбе, о непостижимом часе визита к Леонсии, когда он встретил Марину, об этом метадраматическом моменте, в который блестящие черные глаза его суженой, ныне жены, сказали ему то, чего никто не знает и никогда не узнает, об этом мгновении свободы… Свободы? Может, любви? Дает любовь свободу пли отнимает? А свобода – дает или отнимает любовь? Внутренний голос бубнит свое: «Ты пал и снова падешь».
– Так вот, отсебятиной, друг мой Карраскаль, называют то, что актеры вставляют в заученные реплики от себя, добавляют нечто, чего нет в пьесе. Отсебятина! Надо караулить свой час, готовиться к нему, не пропустить его и, когда он настанет, включить отсебятину, малую или большую, в свою реплику, а потом продолжать представление. Отсебятина поможет нам выжить, ибо ее нам нашептывает тот же Великий Суфлер.
Дон Фульхенсио делает перерыв и записывает афоризм: «Даже отсебятина входит в роль», после чего продолжает:
– Подготовить сына к метадраматическому моменту – это и есть ваша педагогическая задача. Ломброзо…[17]
Услышав это имя, Авито оглядывается, но, встретив взгляд пустых глазниц скелета simia sapiens, снова устремляет взор на философа, который продолжает:
– Что бы там ни говорил о гении Ломброзо, этот поборник здравого смысла в философии, но гений – тот, чью отсебятину вынужден принять Верховный Драматург. Речь идет, стало быть, о том, чтобы заставить Верховного Автора включить нашу отсебятину в текст роли, ибо из роли она и возникла. Если выразиться екзотерически, гений – это тот, кто правит рукопись Верховного Автора, а так как Автор, этот существует, живет а движется только в нас, ради нас и для нас, комедиантов, те гений – это сам Автор, воплощенный в комедианте и вносящий поправки в комедию устами последнего…
Карраскаль размышляет; слова дона Фульхенсио взбудоражили его душу, образовали в его сознании водоворот, подобный воронке, образуемой в глубокой рытвине вода, ми разлившейся реки.
– Так значит… – говорит он, словно бы пробуждаясь ото сна.
– Караулить метадраматический момент, готовиться к нему! – подтверждает дон Фульхенсио.
Для Авито это уж слишком, в его науку такие вещи не входят. Философия эта настолько высока, что может быть выражена только в параболах.
– Я приведу его к вам, дон Фульхенсио…
– Ни в коем случае! – поспешно восклицает философ, у которого детей нет. – Ни я не должен его видеть, ни он меня, пока не придет час. Надо, чтобы чья-то рука, пусть хотя бы человеческая, тайно и незаметно направляла его путь; мы с вами обо всем будем договариваться между собой, а когда я сочту, что он созрел, вы приведете его ко мне, пусть выслушает мои откровения, дабы во всеоружии встретить момент свободы…
– А если этот момент наступит раньше?
– Нет, я прекрасно знаю, в каком возрасте он наступает.
Еще некоторое время они уделяют составлению плана воспитания мальчика; главный принцип сводится к тому, что ребенок должен все увидеть; все попробовать, всем насытиться и побывать в любой обстановке. «Пусть он включается, пусть включается в поиск своей отсебятины», – твердит философ. Но все должно быть научно обосновано, истолковано и прокомментировано. Природа – природа с большой буквы, разумеется, – огромная открытая книга, на полях которой человек должен делать замечания и разъяснения, отчеркивая красным карандашом наиболее примечательные места. «Больше красного карандаша, не жалейте красного карандаша, а поскольку в действительности примечать надо все, то самое разумное – отчеркнуть красным карандашом всю книгу», – говорит дон Фульхенсио, ведь он свои произведения целиком печатает курсивом.
Сходятся на том, что дон Авито будет записывать все достойное упоминания из поступков и речей будущего гения, чтобы затем обсудить этот материал вместе с философом, сделать выводы и действовать дальше, сообразуясь с ними.
Карраокаль отправляется восвояси и в коридоре встречает доныо Эдельмиру. Это высокая женщина, неторопливая, монументальная, уже немолодая, с мягкими чертами лица и румянцем на щеках; носит парик. Они церемонно раскланиваются, и Карраскаль уходит.
– Фульхенсио, это был дон Авито Карраскаль?
– Да, а что?
– Нет, ничего; он, кажется, славный человек.
Философ берет свою дородную половину за подбородок и говорит:
– Послушай, Мира, не будь злюкой.
– Это ты злюка, Фульхенсио.
– Мы оба злюки, Мира.
– Ну, ты как хочешь, а я так думаю, что мы очень даже хорошие…
– Может, ты и права, – задумчиво соглашается философ и добавляет: – Черт побери, а ты у меня все еще лакомый кусочек, несмотря на твои…
– Тс-с-с, Фульхенсио, у стен бывают уши… и глаза…
«Ты пал, пал и падешь сто раз, – говорит внутренний голос Карраскалю на обратном пути, – этот человек, Авито, этот человек… этот человек…» Но, войдя в дом и увидев знакомое колесо на кирпиче, посвященном науке, Карраскаль успокаивается.
V
Как всякое начало предполагает конец, так и конца не бывает без начала, на каковом этапе все еще и пребывает Аполодоро. Понемногу отвыкает от груди – к печали и одновременно к радости Марины. Отец велит кормить сына в такой-то час столько-то минут, взвешивает еду, а затем и самого ребенка, и так три раза в день. Прежде всего гигиена и физическое воспитание; сейчас задача – сделать из него здоровую особь, надо набить его бобами: фосфор, побольше фосфора.
17
Ломброзо Чезаре (1836–1909) – известный итальянский антрополог и психиатр. Здесь имеется в виду его работа «Гений и безумие» (1864), в которой гениальность связывается с отклонениями от психической нормы.