Страница 31 из 48
— Сущевский, это плагиат, — крикнул ему с другого конца стола человек с бородой для иностранцев, — все это при мне говорил вам Виктор Некрылов.
— Ага, Виктор Некрылов! Спросите о Викторе Некрылове у этого человека. — Сущевский ткнул в Кирюшку пальцем. — Он собирается вернуть Некрылову рукопись его новой книги. Кролики в заграничных жилетах, кролики, получившие высшее образование, начинают глотать удавов. Ай-я-яй, Кирилл Кекчеев! Ай, как мне нужно проиграть тебя в очко твоему папашке. Твой папашка удивительный человек, он милый человек, он прохвост, но он не чиновник. Он тоже проходимец, к нему ничего не пристает, но он не чиновник. А ты чиновник, ты карьерист, Кирилл Кекчеев, ваше благородие, сволочь!
Только теперь он приметил, что в полном одиночестве сидит за столом над пустыми бутылками, над закусками, разоренными дотла.
Кирюшка давно танцевал с величавой Евдокией Николаевной, компания разбрелась, человек с бородой, привлекавшей иностранцев, подсел к другому столу, более подходящему к его возрасту, умственному развитию и социальному положению.
Сущевский грустно ткнул вилкой в рыбий скелет, оставшийся его единственным слушателем. Скелет не сказал ему «аминь», он лежал беспомощный, как скелет, уже не надеясь, должно быть, снова обрасти мясом.
— Вот, брат, так и живем. Водку пьем, огурцом закусываем, — грустно сказал ему Сущевский.
Ресторан был пуст, лакеи, перевертывая, швыряли стулья на столики, музыканты собирали и складывали ноты, когда Тюфин, несколько осоловевший от вина, но все еще осанистый, легкий, разыскал Кирилла Кекчеева и сказал ему, выразительно двигая губами:
— Кирюша, поди к отцу, милый. То ли он спит, то ли… Впрочем, не знаю. По-моему, просто за ужин платить не хочет.
Кекчеев-старший сидел на том самом стуле, с которого он в продолжение всего вечера только единожды встал, и то по нужде неотложной.
Он сидел огромный, круглый, тяжелозадый, бросив голову на грудь, запустив руки в карманы широких брюк, — и спал.
Это был не фортель, который любил он подчас учинить, когда после ужина приходило время платить по ресторанному счету.
Он спал в действительности, сном натуральным — у него был спящий нос, спящие брови, спящие плечи.
— Вот ведь, не могу разбудить его, — пожаловался Тюфин, — нельзя же его все-таки на всю ночь в этом кабаке оставить! Ведь как бы то ни было — он старый человек, Кирюша. С ним может незаметно для окружающих удар произойти. Он постоянно свинину жрет. Я его предупреждал — да ведь куда там, и слушать не хочет. Между тем свинина человека тяжелит, действует, знаешь, как-то на сердце. Я бы его на твоем месте домой отвез. Видишь ли, если он собрался помирать, все-таки дома ему значительно удобнее будет. Жена, то, се, дети…
Кирюшка посмотрел на отцовского приятеля и подивился. Тюфин был пьян в лоск, изумительно пьян, но держался с легкостью, даже с изяществом. Впрочем, не сказав более ни одного слова, он ушел и несколько погодя вернулся с шваброй, которую отнял у официанта, подметавшего зал. На швабру он вылил все вино, оставшееся недопитым, и с озабоченным, несколько мрачным лицом сунул ее под самый нос Кекчеева-старшего. Кирюшка вовремя перехватил швабру.
Все с тем же задумчивым лицом Тюфин сказал ему в упор два или три крепких русских слова. Потом он повернулся и направился к выходу, шагая твердо, выкидывая вперед полные ноги.
У выходных дверей он сделал легкий пируэт, но не упал, а только приостановился, ухватившись рукой за косяк двери.
Тут же оправившись, он с прежней уверенностью шагнул через порог и исчез.
Кирюшка с минуту присматривался к отцу. Тюфин был прав. Отец старел. Раньше он не засыпал за столом в ресторане.
Он почувствовал к отцу легкую жалость. И превосходство. Его тронула седая голова отца и большое спящее лицо, отмеченное усталостью и силой.
Снисходительно улыбаясь, он потряс его за плечо. Кекчеев не просыпался. Он только бессмысленно мотнул головой и запрокинул ее на спинку стула. Полная грудь его вылезла из-под распахнувшегося пиджака. Он всхрапнул.
Тогда Кирюшка внезапно присел. Он присел и быстро оглянулся вокруг себя внимательными, прищуренными глазами. Никого не было вокруг — последние официанты возились за пальмами, скатывая ковер.
Он торопливо расстегнул на отце пиджак. Короткие пухлые пальцы его двигались беспрестанно.
Улыбаясь от волнения, он запустил эти пальцы в отцовский боковой карман.
Это было мальчишество, конечно (с того времени, как он был студентом, он не позволял себе таскать у отца деньги), но, черт возьми, сегодня вечером он ухлопал все свое жалованье на ужин с Евдокией Николаевной.
Отцовский бумажник дрожал в его руках, пальцы шевелились, он нервно поправил очки…
И, не веря своим глазам, нервно поправил их еще раз.
Халдей Халдеевич, хранитель рукописей, подсчитыватель печатных знаков, самый мелкий служащий из подведомственного ему отдела, стоял перед ним, вскинув голову, заложив руку за борт длинного черного сюртука.
Он стоял неподвижно и молча следил за тем, что, собственно говоря, делали с чужим бумажником знакомые пухлые пальцы его патрона.
Патрон стиснул зубы и быстро заложил руку с бумажником за спину.
— Что вам от меня нужно здесь? — спросил он сквозь зубы, чувствуя, что краснеет отчаянно, усиливаясь вернуть себе спокойствие и краснея от этого еще больше.
Халдей Халдеевич, не говоря ни слова, покачивался на цыпочках, играл губами.
— Ничего-с, — сказал он наконец и весь подобрался, закинув голову еще выше, еще глубже засунул руку за борт пиджака, — мне от вас ничего-с не надобно. Ни здесь, ни где-либо в другом месте. Имею письмо для вас. По просьбе отправителя доставил немедля.
Он положил перед Кекчеевым измятый конверт на стол, быстро разгладил его маленькой сухой ладошкой и распрямился.
— В случае же, если намерены вы на это письмо ответить, — он снова приподнялся на цыпочках, — так прошу покорно на мой адрес писать. Впрочем, отправитель этого письма находится в настоящее время в беспамятстве полнейшем. А пожелает ли он, по возобновлении здравого ума и твердой памяти, с вами в какие-либо отношения вступить или не пожелает — того не могу сказать. Может быть, и не пожелает.
Он поклонился, заложив правую руку за спину, спрятав руку, чтобы о пожатии и речи быть не могло, и, подняв плечи, двинулся по темному, усеянному окурками ресторанному залу.
Он шел неторопливо и с достоинством, но все на цыпочках, как часто ходят маленькие ростом, — шел, почти надменными глазами встречая самого себя в туманных зеркалах ночного, разобранного по частям ресторана.
Клуб деловой, почти литературный был не слишком оживлен в этот день.
Не то что писатели перевелись в нем. Не то что меньше свиданий — деловых, любовных, литературных — было назначено в этот день на шестом этаже одного из крупнейших ленинградских издательств.
Но Некрылов нагнал тоску на всех. Он был зол в этот день или готовился разозлиться.
Он сидел, качаясь на своем стуле, упершись ногами в стол, за которым обычно сидели, терпеливо дожидаясь редактора, седоусые моряки, внезапно открывшие в себе талант разом и прозаический, и стихотворный, или почтенные писательницы восьмидесятых годов, требовавшие запоздалого признания.
Запоздалого признания требовал на этот раз суровый старик, до странности схожий с Михайловским.
Будучи изгнан со своего привычного места, он примостился у окна и стоял, саркастически улыбаясь и куря такой крепкий табак, что у студентки, отбывавшей практику по редакционной работе, поминутно занималось дыханье.
Некрылов хмуро смотрел на него, свалив голову набок.
Стихи, которые принес в редакцию старик, были посвящены недавно «усопшей на 87-м году жизни, 14 марта по новому стилю, девице Галине Христофоровне Репс».
Они начинались так: