Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 48



Ее зовут Вера Александровна. Ну и что же? Нет, ничего особенного, он просто припомнил имя.

Неподалеку от набережной он бросает в снег перчатку, проходит несколько шагов, быстро оборачивается, поднимает и, улыбаясь, подносит ее… Кому? Он сердито пожимает плечами. Какое мальчишество, бредни… Литература!

И тем не менее он предлагает кому-то руку, чтобы помочь взобраться на крутой подъем набережной. Рядом с ним никого нет, он идет один, и это выглядит, должно быть, очень забавно.

Стеснительно улыбаясь, посмеиваясь, — что ж ты, братец, влюблен? ты влюблен, Всеволод, что ли? — он скользит по накатанной мостовой мимо якорей Адмиралтейства.

Костер шатается в устье Невского проспекта, он подходит к костру, пытается закурить — замерзшими, но веселыми губами спрашивает о чем-то у милиционера. Милиционер трет рукавицей щеки, стряхивает растаявший снег с воротника шинели. И Ногин начинает смеяться — беспричинно. Он начинает болтать без конца. Он для чего-то отдает милиционеру все свои папиросы. Над ним смеются, он сам смеется над собой, он не узнает самого себя. Костер догорает, все расходятся, он догадывается наконец, что пора возвращаться домой, что ночь на исходе, что он влюблен.

Но, быть может, все это мальчишество? Бредни? Литература?

Строго говоря, в Наличном тупике был только один дом. Бог весть какому чудаку из Откомхоза пришло в голову прибить к его воротам фонарь с тридцать четвертым номером. Таким количеством домов Наличный не мог похвастать и в довоенное время. Равным образом и тупиком он был прозван без достаточных оснований. Революция, ненавидя тупики, приложила все усилия к тому, чтобы разбить и растащить по кирпичам дома, стоявшие поперек дороги гражданину пешеходу. Тупик был превращен в переулок. Тем не менее редкий пешеход прельщался возможностью прогуляться по этому переулку. Разве какой-нибудь подвыпивший, назло мусульманскому закону, татарин-тряпичник проходил, размахивая пустым мешком, ругаясь по-русски, да вылетающие откуда-то из-под земли беспризорные бежали за ним, бросаясь камешками, дразня его «халатом» и распевая:

на что татарин, внезапно исполнившись желанием пожертвовать собой, молча расстегивал рубаху и подставлял коричневую грязную грудь под камешки и комочки грязи, летевшие в него градом.

По преимуществу в доме и жили тряпичники и беспризорные. Такому отбору, быть может, то содействовало, что неподалеку в пустырях были устроены, разумеется явочным порядком, мусорные свалки. Огромные кучи мусора высились окрест Наличного переулка. Это были местные Пиренеи, тряпичники с утра до позднего вечера сидели на них, дыша горным воздухом, копаясь в мусоре крюками и палками.

Впрочем, Пиренеи эти пользовались дрянной славой. Всякий сброд и сволочь квартировали в пустырях, и даже милиция не всегда решалась напомнить кому следует о том, что, кроме Наличного переулка, есть еще Гороховая, Шпалерная, Фонтанка.

Ногин жил в четвертом этаже, в разоренной, отсыревшей, запущенной квартире. Хозяин ее, полумертвый старик татарин, лежал в огромной пустой зале, посередине всего своего жилья, и парализованными глазами следил, как расхищали его добро родичи и единоверцы. Еженедельно впадавшая в бешенство старуха ухаживала за ним. Время от времени, по ночам, Ногин просыпался от шума, грохота, бешеных криков за стеной. Старуха швырялась стульями, проклинала больного, ругалась по-татарски, по-русски и, наконец, на каком-то одному дьяволу известном языке. Нельзя было понять, чем она недовольна. Должно быть, старик раздражал ее медленностью своего умирания.

Не стараясь уснуть, Ногин долго ходил по комнате, накинув на себя одеяло, следя в темноте за красным огоньком своей папиросы. Незнакомые слова арабскими буквами отпечатывались в его мозгу, и усталость, отошедшая было за два-три часа сна, возвращалась к нему вслед за ними. Он много работал последние дни — и не только для того, чтобы затушевать горькое сознание своей отчужденности от яростного лета событий, который в каждой газетной строке скользил перед его глазами. Со времени поступления в институт он уверил себя, что эта отчужденность необходима ему для самой работы.

Нет, другая, более близкая причина заставляла его, зажимая ладонями уши, сидеть над сборниками арабских документов до тех пор, покамест черная пелена не затягивала тонкие, как пчелиные лапки, неразборчивые очертания.

Он подходил тогда к окну и часами смотрел на рыжие облака, казавшиеся мусорными кучами, сменившими землю на небо.



И в конце концов настойчивая и беспощадная работа, жадное стремление поставить ногами вверх все свое языковое мышление взяло его в свои руки. Казалось, стоило только повернуть в голове какой-то рычаг — и все исчезало: и ночь на Неве, и проклятия старухи за стеной; арабское спряжение, как гигантский метроном, начинало стучать в его голосе, над квартирой татарина, над домом, над всем переулком:

Рыжие облака проплывали мимо, ночью на Неве ему приснился какой-то детский бред, и, наконец, что из того, что он встретился с милой женщиной, которую, должно быть, никогда не увидит больше? Все это пустяки! Романтика, литература бродит в его крови и мешает заучить бесстрастную систему арабского спряжения:

Он ринулся в грамматику с головой, учил слова, часами рвал себе горло на гортанных звуках. Профессор, у которого он работал, молодой и педантичный, начал ему улыбаться, две перезрелые девицы — его соседки по курсу, служившие некогда в Русско-палестинском обществе, — начали его ненавидеть.

Только однажды, впрочем, пустой случайностью он был оторван от работы.

В этот вечер он впервые взялся за перевод из Корана. Он переводил первую суру, короткую, но исполненную яростного вдохновения. Ее надлежало разъять на грамматические формы, но он забыл об этом. Он читал ее полным голосом, позабыв о больном хозяине за стеной и о старухе, которая спала не менее чутко, чем сторожевая собака.

Он не кончил: кто-то осторожно постучал к нему в двери. Стук был тонкий, ногтем или обручальным кольцом. Ногин привстал, отодвинул стул, прислушался. Никто не мог в такой поздний час стучаться к нему; забегая вперед, он решил, что либо сверчок трещит в гулких, отклеившихся обоях, либо мыши швыряют известку по углам.

Слегка обеспокоенный, но все же улыбаясь, он пошел отворить двери. Постучали вторично. Маленький старичок с курчавой бороденкой, в драповом пальто, в туфлях на босу ногу стоял на пороге его комнаты и жужжал. Казалось, он сам был немного испуган своей смелостью. Ногин, слишком утомленный, чтобы удивляться, молча смотрел на него.

— Никак не сумел уснуть, — пожаловался старичок и вдруг, мимо Ногина, принялся с очевидным интересом рассматривать его комнату. — Может быть, возможно ваши занятия вести шепотом или ну хоть не в полный голос. Не могу уснуть, как ни стараюсь. Уж я всех до одного школьных товарищей перебрал и дышал во всю грудь, как врачи советуют против бессонницы, ну, никак! Поэтому только и решился вас обеспокоить… Извините…

— А что вы здесь делаете? — спросил его Ногин. — Как вы сюда, в эту квартиру, попали?

— Я попал сюда, в эту квартиру, в качестве комнатного жильца, — обстоятельно объяснил старичок и добавил шепотом: — Вторую неделю здесь живу, живу вторую неделю. Должно быть, по причине усиленных занятий вы меня до сих пор не успели приметить.

Он поднял голову, ухмыльнулся, заросшее кудлатое лицо его было немного похоже на морду пса.

— Неужели уже вторую неделю? — торопливо переспросил Ногин. Со стороны ему вдруг чуть ли не безумием каким-то причудилась вся эта бешеная работа взаперти над арабской грамматикой.