Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 130

Амаута развлекался.

Последние полгода он просидел в одиночке. Кормили там неплохо, сначала это даже вселило в него надежду, но, подумав, он сообразил, что к чему, и радоваться перестал. «Товарный вид придаете? — спрашивал он тюремщика, который молча просовывал в оконце — три раза в день — положенный паек смертника. Тюремщик не отвечал. За полгода у Амауты было время поразмыслить о том, о сем, но не с кем было поговорить. По разговору он скучал, по собеседнику — пусть глупому, пусть молчаливому. Он даже вспоминал с сожалением о том времени, когда шло следствие. Пытки стерлись, потускнели в его памяти. Да, были пытки, но была и радость общения, пусть жалкая радость, пусть квазиобщения, но была. Если бы к нему в камеру посадили любого человека, уголовника или даже провокатора, он был бы счастлив безмерно. Но смертник должен в одиночку обдумать всю свою жизнь, свои ошибки — чтобы полнее воспринималась милость прощения.

Если он покается перед казнью, то ему будет даровано прощение. Так сказал вчера тюремный жрец. И в этом случае сгорит только его грешная телесная оболочка, а душа, очищенная покаянием и страданием, взлетит прямо в небо, прямо к богу. Гораздо опасней, — предостерег жрец, — погибнуть неожиданно, пусть даже в бою за правое дело, но не получив предварительного отпущения грехов. «Вот это да, — подумал Амаута, — вот это льготы! Какая такса! Десятки лет проведенной жизни стоят пяти минут покаяния».

Сейчас, произнося напрасные слова больше в воздух, в общем-то, чем непосредственно лейтенанту, он прикидывал: стоит каяться — нет? Говорят, что подкова на пороге приносит счастье даже тому, кто в это не верит. Так, может, все-таки покаяться? К тому же, за это обещали придушить, как только поднимется первый дым. Не дадут сгореть заживо. Неприятно, наверное. Хотя, конечно, и придушат — тоже радости мало. Но все-таки…

И тут ему стало смешно: странное существо — человек. Любит выбирать. Так или иначе, за или против, под или над, с маслом или с медом, за наличные или в кредит, немедленно или после свадьбы, быть или не быть.

— Знаешь, лейтенант, — сказал он, — ты сейчас представляешь государство. То самое государство, которое испугалось меня настолько, что считает своим смертельным врагом. Видно, не можем мы существовать вместе, я и государство, раз решило оно меня убить. И вот — я привязан здесь к столбу, и все, что здесь произойдет, нельзя назвать иначе, как убийством, убийством беззащитного человека. Насколько интереснее и благороднее было бы — слышишь, лейтенант! — отвязать меня и дать мне топор, и мы бы рубились с тобой здесь же, перед народом — насмерть. Красиво, правда? Ведь ты бы зарубил меня наверняка, а, лейтенант? Ты же специалист, профессионал, моложе лет на двадцать, в отличной форме, тренирован с детства. Ведь никакого риска нет! Ведь ни малейшего! Почему бы тогда не попробовать? Ведь ты-то не отказался бы, а, лейтенант? Да вижу, вижу, не отказался бы.

— Знаешь, за что я здесь, лейтенант? — продолжал Амаута. — Тебе сказали? Я здесь, потому что хотел дать народу возможность обмениваться знанием. То, что сейчас знает один, могли бы узнать все. Крупицы знаний каждого собирались бы воедино и становились общим достоянием. Ты мог бы разом получить все, что ценой долгой и трудной жизни узнал твой генерал. И люди не скрывали бы своих знаний: всегда хочется, особенно в конце жизни, передать другим то, что накопил. Чтобы не пропало, продолжало жить в других, если бы это вышло — может быть, ты стал бы генералом, лейтенант, не дожидаясь седин. Скороспелым лейтенантом-генералом нового правительства. А потом твои батальоны и полки, дивизии и армии разбил бы в пух какой-нибудь сапожник или кузнец, получивший те же военные знания. И он бы обязательно разбил тебя, потому что стал бы военачальником по призванию, а ты — ты офицер только потому, что не мог иначе: дедушка был вояка и отец — кадровый военный, тебе просто некуда было деваться, лейтенант, вот ты и в армии. Так что радуйся, из моей затеи в этот раз ничего не вышло, а то пришлось бы тебе в тридцать лет осваивать новую профессию. Вот почему ты сжигаешь меня связанного, лейтенант, — чтобы наверняка сохранить денщика и домик в первой зоне. Чтобы сменить домик на дом, больше и роскошней. Чтобы обвешаться орденами за то, что совершат солдаты, которых ты пошлешь на смерть. Чтобы получить пенсию — такую же, как у деда, или, желательно, большую. Персональную. Так как, шевалье, руки не чешутся огонь зажечь? Ведь это ты меня сжигаешь, в конечном счете! Не терпится, наверное?

— Пачкаться! — неожиданно, ругая себя за невыдержанность, почти не шевеля тонкими губами, отозвался лейтенант. — Народ тебя сожжет, сам.

— Ну-у, — посожалел о лейтенанте Амаута. — Разве можно верить в этот анекдот, молодой человек? Главное — толпу собрать, а в ней десяток можно найти для чего угодно. Скажи им, что на шест надо забираться, кто выше, — и полезут. Скажи, что надо магазины грабить или гимны петь, что это-де насущная необходимость и требование времени, — ограбят и запоют. Или скажешь, нет? Заметь, удобная форма: требование времени. Потом начнут выяснять, кто виноват, кого судить — а некого. Время было такое, суровое, жестокое, не люди, — звери, а зверей — тех и вовсе выбили. Думаешь, на шест лазить — не человека убивать? А убивать — это даже интересней. Особенно, безнаказанно, — особенно, если за это еще и похвалят. Хочешь, эксперимент проведем: давай тебя привяжем к столбу. И тебя сожгут.

Между тем на площади стал собираться народ. Пришел откуда-то жрец с помощниками, которые сноровисто соорудили небольшой костерок невдалеке от помоста. Головнями из него, когда придет время, будет подожжен большой костер. Здоровые, хмурые ребята-носильщики притащили Святейшего в кресле под балдахином. Зеваки с периметра решительно устремились к центру площади, ближе к событиям.

Наконец народ повалил валом, и сразу стало тесно. Лейтенант вытянулся и закаменел, сейчас он даже слегка поблескивал на солнце, как будто его ненадолго окунали в жидкий азот.





— Давай-давай, лейтенант, — подбодрил его Амаута, — старайся! Близок твой час. Ты уж не ударь в грязь лицом, оправдай затраченное. Зря, что ли, тебя двадцать лет калорийно кормили и квалифицированно учили? — Лейтенанта слегка покорежило. — Ничего, — утешал его въедливый голос, — это еще только игрушки. Вот в следующий раз тебе, как оправдавшему высокое доверие, поручат убрать кого-нибудь без лишнего шума. Или дикарей усмирять пошлют за то, что на луну, мерзавцы, молятся и податей платить не хотят. А что ты думал, служба — развлечение? Маневры? Занятия физкультурой?

Звон гонга над площадью погасил все остальные звуки, как магниевая вспышка гасит свет. Насторожилась тысячеголовая масса. К Амауте подошел жрец и, гнусавя, стал тыкать в лицо что-то священное. Амаута глядел на него с сомнением, соображал: каяться все-таки или не каяться?

— Не так бойко, святой отец, — решился он окончательно, — а то ты мне зубы повредишь этим предметом. Отойди, не засти. Покаяться хочу перед народом в страшных грехах. «Такая трибуна, — подумал он. — Такая широкая и представительная аудитория. Грех совершу, если не воспользуюсь. Большой грех».

— Народ! — обратился он к толпе. «Какой голос», — уважительно подумали лейтенант и Святейший одновременно.

— Народ! Нес я тебе большую правду, да не донес. Отобрали они, — Амаута обвел глазами первый ряд почетных гостей, — ее у меня, спрятали. Казните меня теперь!

— Он хотел наслать на народ холеру! — закричал жрец. — С помощью колдовства! Вот его колдовские знаки!

Амаута почувствовал, что ничего уже никому не сможет объяснить. Он замолчал и смотрел теперь на народ спокойно.

Жрец тоже замолчал. Собрался с мыслями.

— Отдаю твою душу дьяволу, нераскаянный грешник, — вспомнил он формулу. — Люди, кто совершит святое дело: избавит мир от нечестивца? Бог радуется, глядя на верных своих слуг с небес!

Первым из толпы, расталкивая непроворных, вышел здоровенный мужчина, бледный, но по внешнему виду здоровья отменного. «Слуга божий, штатный провокатор», — не удержался Амаута. Тихо так не удержался, почти не шевеля губами, но лейтенант его услышал.