Страница 6 из 13
Как же избавить бедного писателя от страданий? К сожалению, для этого еще никто не изобрел хорошего лекарства. Могу лишь предложить вам утешительную мысль: вы не одиноки. Бывают дни получше и похуже. Порой выпадают настолько плохие, что хочется дать себе зарок никогда больше не писать. У всех нас было много таких дней, и много их еще ждет впереди.
И все же было бы неплохо свести количество плохих дней к минимуму, что возвращает меня к проблеме, связанной с необходимостью успокоиться.
Представьте себе, что вы писатель и садитесь за работу. Вы думаете, что ваша статья должна быть такой-то величины — меньше несолидно. Думаете, как благородно она будет выглядеть в напечатанном виде. Думаете обо всех, кто ее прочтет. Думаете, что она должна быть веской и авторитетной. Думаете, что ее стиль должен ослеплять своим блеском. Неудивительно, что вы волнуетесь: вас так занимают мысли о вашей колоссальной ответственности, что вы не можете даже взяться за дело. Однако вы клянетесь себе быть достойным поставленной задачи и, глубоко вздохнув, принимаетесь изобретать пышные фразы, которые не пришли бы вам на ум, если бы вы не так отчаянно стремились произвести впечатление.
Первый абзац ужасен — он полон банальностей, словно отштампованных машиной. Живой человек не мог написать такое. Абзац номер два немногим лучше. Но в третьем уже брезжит что-то естественное, а к четвертому вы наконец начинаете говорить своим обычным голосом. Это значит, что вы успокоились. Поразительно, как часто редактору приходится выбрасывать первые три-четыре абзаца статьи или даже целые страницы — вплоть до того места, где автор начинает говорить нормальным языком. Эти первые абзацы не только безличны и вычурны, они еще и ничего не сообщают — это результат сознательной попытки написать захватывающий пролог. Лично я как редактор всегда ищу фразу вроде «Я никогда не забуду того дня, в который…». «Ага! — думаю я. — Наконец-то личность!»
Ясно, что наиболее естественными писатели бывают тогда, когда пишут от первого лица. Литература — это интимное общение двоих людей, происходящее на бумаге, и она хороша в той мере, в какой сохраняет свою человечность. Поэтому я призываю сочинителей писать от первого лица — говорить «я», «мне», «мы» и «нас». Они же затевают спор.
«Кто я такой, чтобы навязывать другим мои мысли? — спрашивают они. — Или мои чувства?»
«А кто вы такой, чтобы бояться высказывать свои мысли? — отвечаю я. — Ведь вы уникальны. Больше никто не думает и не чувствует в точности так, как вы».
«Но кому какая разница, что я думаю? — говорят они. — Получится, что я навязываюсь».
«Будет разница, если вы расскажете что-нибудь интересное, — отвечаю я, — и при этом естественным языком».
Тем не менее, убедить писателей говорить «я» бывает довольно трудно. Они считают, что должны заслужить право выставлять напоказ свои мысли и эмоции. Или что это эгоистично. Или что это унизительно — опасение, весьма распространенное среди ученых. Вот почему они так любят вводить в свои сочинения третье лицо («Не всякий исследователь согласится со взглядами доктора Молтби на человеческую природу») или обходиться вовсе без подлежащего («Следует надеяться, что монография профессора Фелта получит более широкую известность, ибо она определенно этого заслуживает»), Я не хочу встречаться со «всяким исследователем» — он мне скучен. Я хочу, чтобы профессор, увлеченный своей темой, рассказал мне, почему она интересует его.
Я понимаю, что существует множество жанров, где употребление «я» не приветствуется. Газетам не нужно «я» в новостных отчетах, многие журналы не хотят видеть это местоимение в своих статьях, коммерческие фирмы и муниципальные организации не пользуются им в сообщениях, которыми без устали забрасывают простых американцев, университетам не нравится «я» в курсовых и диссертациях, а учителя литературы предпочитают ему условное «мы» («В мелвилловском белом ките мы видим красноречивый символ…»). Многие из этих запретов вполне обоснованны: к примеру, новости в газетах должны излагаться объективно. Мне кажется оправданной и позиция преподавателей, не желающих давать студентам легкую возможность прикрываться своим мнением («Я считаю, что Гамлет вел себя глупо»), прежде чем они научатся оценивать произведение исходя из его достоинств и на основании внешних источников. «Я» частенько помогает автору потакать своим слабостям и служит для него удобной лазейкой.
И все-таки наше общество состоит в основном из людей, которые боятся откровенничать. Организации, заинтересованные в нашей поддержке, шлют нам брошюры и проспекты, написанные примерно одинаково, хотя вряд ли стоит сомневаться в том, что все они — больницы, школы, библиотеки, музеи, зоопарки — были созданы и до сих пор управляются людьми с разными мечтами и надеждами. Где же эти люди? Трудно обнаружить их за пассивными, безличными оборотами вроде «были приняты меры» и «удалось расставить приоритеты».
Даже когда на «я» наложен запрет, можно передать ощущение того, что оно где-то совсем рядом. Политический колумнист Джеймс Рестон не использовал «я» в своих заметках, однако у меня сложилось довольно ясное представление о том, что он за человек, и я мог бы сказать то же самое о многих других эссеистах и журналистах. Хорошие писатели всегда чувствуются прямо за текстом. Если вам не позволено употреблять «я», то по крайней мере думайте «я», когда сочиняете, или напишите черновик от первого лица, а потом уберите из него «я» — тогда ваш текст, хоть и безличный, все равно будет теплее.
Стиль есть отражение души, и писательство имеет глубокие психологические корни. Причины того, почему мы самовыражаемся именно таким образом или не можем самовыразиться из-за так называемого «писательского ступора», отчасти кроются в нашем подсознании. На свете столько же разновидностей писательского ступора, сколько самих писателей, и у меня нет намерения их сортировать. Это не очень большая книга, а мое имя не Зигмунд Фрейд.
Но я обнаружил новую причину, по которой американцы избегают слова «я»: мы не хотим рисковать, выставляя себя напоказ. Еще в прошлом поколении наши лидеры прямо говорили нам о том, во что они верят и как предпочитают действовать. Сегодня они занимаются головоломной словесной акробатикой только ради того, чтобы это скрыть. Посмотрите, как они изворачиваются на телевизионных интервью, стараясь не дать никому никаких обещаний. Я помню, как президент Форд уверял группу обеспокоенных предпринимателей, что его финансовая политика будет эффективной. Он сказал: «Мы видим лишь одно: окутавшие нас облака месяц от месяца становятся светлее». Я понял это так, что за облаками пока все равно ничего не различить. Выражение Форда было достаточно мутным для того, чтобы не нести никакого конкретного смысла и все же слегка успокоить избирателей.
Следующие правительства оказались не лучше. Министр обороны Каспар Уайнбергер, оценивая польский кризис 1984 г., выразился так: «У нас есть основания для серьезного беспокойства, и ситуация остается серьезной. Чем дольше она остается серьезной, тем больше у нас оснований для серьезного беспокойства». Когда первого из президентов Бушей спросили о его отношении к запрету на штурмовые винтовки, он ответил: «Есть разные группы, считающие, что можно запретить определенные виды оружия. Я не сторонник таких позиций. Моя позиция — это глубокая озабоченность».
Но для меня непревзойденным чемпионом остается Элиот Ричардсон, который в течение 1970-х гг. занимал четыре важных поста в американском правительстве. Трудно выбрать из его кладезя двусмысленных заявлений самое выдающееся, но поразмыслите, к примеру, над этим: «И все-таки в конечном итоге наши административные мероприятия, на мой взгляд, имели некоторый успех». Из четырнадцати слов в этом предложении девять уклончивых. Я отдаю ему первое место среди всех неопределенных высказываний в современных публичных дискуссиях, хотя с ним вполне может соперничать заключение того же Ричардсона из беседы о том, как сделать работу на конвейере менее скучной: «Итак, на финише я возвращаюсь к твердому убеждению, выраженному мною вначале, — а именно что эта тема еще слишком свежа для окончательных суждений».