Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 28



Назовем, условно, все эти оживляющие чувства «ревностью» — нерасчлененным, очень емким словом. У Пруста слово «ревность» означает вещи, очень часто, с нашей точки зрения, никакого отношения к ревности не имеющие. (Такое слово-«чемодан» со многими значениями.) Так вот, это присутствие бессмысленно в той мере, в какой ревность не поддерживает, или, вернее, не держит женщину в равновесии (опять совершенно физическая метафора). Словно дыхание моего чувства ревности, оживляющее человека в поле моих чувств, поддерживает, как атмосферный столб, предмет. Представьте себе предмет, висящий в воздухе, действительно поддерживаемый атмосферным столбом. Итак: пока моя ревность не поддерживает равновесия, наподобие компенсированного притяжения, такого же сильного, как закон всемирного тяготения… Я уже предупреждал вас о физике, о физичности прустовского взгляда. И тут — совершенно физическое: как если бы закон эмоциональных притяжений, как закон тяготения, поддерживающий физические вещи, в данном случае поддерживал бы на весу Альбертину или ту женщину, которая вызывала бы своими качествами во мне чувство. Следовательно, те качества, которые, как мне кажется, принадлежат предмету и вызывают во мне какие-то состояния, в действительности вызывают их во мне, сжавшись. В сжатом акте восприятия женщина прекрасна, она меня волнует, а на самом деле — это сжатый акт того, что я перед этим тысячу раз и в каждый данный момент оживлял своим отношением, своим состоянием. А если нет, то я отсутствую, даже если она рядом со мной в коляске или за ресторанным столиком. Эта мысль, как музыкальная тема, проходит через всю текстуру, через всю ткань прустовского романа, везде всплывает, так же, как всплывают термины «точка», «расстояние», «скорость», «воссоздание», или «рекреация», творение заново. И я тоже невольно, просто чтобы резюмировать внутреннее движение мысли Пруста, пользуюсь метафорой.

Я сказал: если мое желание раздувает щеки Альбертины, — тогда они пухленькие. Но в действительности психологический закон состоит в том, что меня волнуют не пухленькие щеки, хотя я и считаю, что это так, и поэтому ценю именно их; если они, надувшись, стали пухленькими, — тогда я их вижу. Вижу, как сказал бы Пруст, но не по закону внешнего наблюдения. У Пруста есть рассуждение о том, что женщины заставляют нас любить себя в той мере, в какой они заставляют нас страдать. Представьте себе, что этого страдания нет и не развился весь мир кристаллизации, сцеплений наших внутренних потребностей, они не зацепились именно за этого человека, за это существо, и тогда это существо, вдруг попадая в окоем нашего взгляда, не вызывает в нас никаких чувств. Оно — словно опавший детский шар, из него выпущен воздух. Так воспринимает это Пруст и пишет:

Потому что морской ветер не раздувал ее одежды, потому что я сам подрезал ей крылья, и эти крылья перестали быть крыльями победы… (III,371).

Здесь нужно представить себе, конечно, известную скульптуру Ники Самофракийской, скульптуру Победы: она без головы и с крыльями, но крылья раздуваются, — если это крылья Победы, то они раздуваются, раздуты нашим мужеством, а мужество означает: каждый раз оживлять и возобновлять. А в данном случае эта женщина перестала быть олицетворением Победы с раздувающимися крыльями и развевающимися одеждами, поскольку ветер моего чувства не раздувает их.



Морской ветер у Пруста — это ветер воспоминаний, которые вложены в данное существо; морской ветер — это ветер Бальбе-ка, где Альбертина впервые предстала ему в стайке других красивых девушек. И здесь идет игра выделения именно Альбертины из этой стайки, индивидуация именно этого объекта любви, а не другого, хотя любовь сама по себе, как считает Пруст, — это семейное чувство, но не в смысле обычной семьи, а в смысле отнесенности к семье человеческих существ; может быть десять девушек, по природе любовь — это любовь к семье, или серии, но потом происходит индивидуализация, или индивидуация, и кристаллизация именно кого-то одного, какой-то одной из них — случайность, необъяснимая преимуществами и качествами предмета любви. Ибо Альбертина вовсе не красивей, не умней, — что-то другое выделяет ее из семьи существ. Исходное чувство любви само по себе коллективно, оно относится к коллективу существ. Не ловите меня сразу на том, что я проповедую полигамию, хотя я ее и проповедую, как вы убедитесь в конце. Но оставим это в стороне, мы к этому еще вернемся. Я противник моногамии.

Так вот, представьте себе метафору, что это ветер наших чувств надувает платье волнующей нас женщины, так же как ветер наших чувств держит крылья Победы. Чтобы дальше развивать эту тему, я помечу свое рассуждение следующим философским тезисом, который фигурирует у самого Пруста, хотя Пруст и воздерживается от всяких педантских научных или псевдонаучных рассуждений. Его творение — поэзия, а не философия. Но иногда он вдруг сам начинает чувствовать необходимость четко что-то зафиксировать. И вот, сначала в «Под сенью девушек в цвету», в беседе с Сен-Лу, а потом в «Стороне Германтов» и в частях, которые называются «Содом и Гоморра», где он снова возвращается к этому разговору, он говорит устами некоего норвежского философа, и мы читаем следующую тезисно выраженную философскую истину: мир в действительности не был однажды создан, чтобы потом существовать и пребывать. Мир в действительности — непрерывно творится. Это концепция непрерывного творения мира. И этот тезис, или образ непрерывного творения, нам нужно держать в голове. Потому что обычно мы, естественно, предполагаем, что вещи в мире, как и сам мир, существуют как бы сами по себе и сами по себе длятся. В том числе длятся и люди со своими определенными качествами, свойствами. Что мы находимся в мире наблюдаемых вещей, которые существуют сами по себе, и в этом мире якобы развивается наша психологическая жизнь, совершаются шаги нашего познания, шаги нашей судьбы. Но на самом деле наши шаги совершаются в другом мире, в том мире, который непрерывно заново воссоздается.

Напомню вам метафорику, относящуюся к идее непрерывного творения мира. Она часто мелькает в художественной литературе. Я хотел бы сослаться на А.И.Введенского, поэта из группы обэриутов (с оговоркой, что мы живем в такой культуре, в которой и ссылаться-то трудно, так как книг Введенского ни в вашей, ни в моей библиотеке нет.) Обэриуты шли в своем поэтическом движении во многом от Хлебникова, у которого как раз очень четко была выражена мания видеть словесный мир как такой, который воссоздается заново, в том числе — участием поэта в структуре мира, а не просто использованием слов. И вот у Введенского есть такие слова: «Посмотрите на мышь…» В действительности мы ее не видим, но она мерцает. Представьте себе пульсирующее движение, недоступное нашему взгляду, потому что оно совершается в значительно меньшие отрезки времени, чем размерность нашего воспринимающего аппарата, наших глаз. Какие-то бесконечно малые движения. Введенский говорит: «Этот предмет существует, мерцая». Подставьте под слово «мерцание» наше участие в предмете. Ведь щеки Альбертины пульсируют. И если я считаю, что они существуют в виде тех пухленьких щечек, которые я люблю, они каждую минуту должны воссоздаваться моим взглядом. А что значит: каждую минуту воссоздаваться? Это значит, что предмет не есть сам по себе, он не действует, а пульсирует. Я вижу и соединяю все моменты «есть» поверх незамечаемых пульсаций, соединяю в длительность существования самого предмета. Сама эта длительность, как утверждал Введенский, иллюзорна, она пульсирует. И у Пруста она пульсирует. В том числе и та женщина, с которой я сажусь за ресторанный столик. Она делает живой эту сцену, в которой я не отсутствую. Ибо если я ничего не чувствую, то все мертво. Живое — значит заряженное невидимой для глаза пульсацией бытия. Следовательно, мы имеем дело с миром непрерывного творения. Так вот, будем держать это. Мы ввели тему. И я подчеркиваю, что она проходит сквозной, золотой нитью через всю ткань прустовской прозы, иногда вырываясь на поверхность в виде философских тезисов.