Страница 8 из 89
От лицеиста к денди
Сколь бы ни были близки мать с сыном, вскоре они стали жить разной жизнью. Госпожа Адриен Пруст не любила светское общество, впрочем, она и не знала его. Прусты из Илье добавили к своей еврейской родне лишь еще одно провинциальное родство. Доктор Пруст, ставший одним из великих жрецов официальной медицины, мечтал попасть когда-нибудь в Академию моральных наук[25] и поддерживал полезные знакомства, но его жена часто позволяла ему одному наносить визиты; зато сыновья с восхищением смотрели, как он, отправляясь на какой-нибудь званый ужин, под свой обычный белый галстук повязывает красный, командорский.
Марсель в отрочестве проявил такую тягу к свету, что она стала у него почти потребностью. У некоторых из его однокашников по Кондорсе — у Жака Беньера, у Гастона де Кайаве были молодые матери, устраивавшие светские приемы. У них он познакомился с Мадленой Лемер, чья мастерская была тогда же и салоном. Его друг Жак Бизе представил его своей матери, урожденной Женевьеве Галеви, дочери композитора Фроманталя Галеви, написавшего «Жидовку», вдове автора «Кармен» вышедшей замуж за богатого адвоката Эмиля Строса. Госпожа Строс в свои сорок три года оставалась красивой женщиной с темными и жгучими цыганскими глазами, наделенной «какой-то первобытной грацией, восточной и меланхоличной». Не обладая глубокой культурой, она нравилась Прусту своим обаянием, причудами, своими «словечками», письмами, которые он дерзко сравнивал с письмами госпожи де Севинье. «Главное — она была восхитительная женщина. Ее остроумие, которое Пруст обессмертил, наделив им госпожу де Германт, представляло собой сочетание определенного здравого смысла и какой-то удивленной проказливости, побуждавшей ее порой говорить потрясающие вещи с самым невинным видом. У нее в головке была фантазия, напоминавшая фантазию ее кузена Людовика Галеви — непосредственная и милая при всей своей насмешливости, и непредсказуемая в своей логике… Ее первым поклонником был сам господин Строс, постоянно восторгавшийся ее «словечками» и в этом единственном пункте послуживший моделью для герцога Германтского».[26] За госпожой Строс лицеист Марсель Пруст ухаживал почтительно и символически. Он осыпал ее цветами как в прямом, так и в переносном смысле, а после умолял не верить, что охладел к ней, если в течение нескольких дней не мог прислать ей хризантем: «Но мадемуазель Лемер могла бы сказать вам, что, прогуливаясь каждое утро с Лорой Эйман, я часто вожу ее завтракать, и это стоит мне так дорого, что не остается ни гроша на цветы, кроме десяти су на маки для мадам Лемер; не думаю, чтобы с тех пор я посылал их вам…» Он долго расточал перед ней свою преувеличенную услужливость: «Мадам, если бы я мог что-нибудь сделать для вас, лишь бы доставить вам удовольствие — отнести письмо в Стокгольм или Неаполь, что угодно, это сделало бы меня совершенно счастливым…»
В этих любезностях, хоть и искренних, не было никаких иллюзий. Паж, хоть и притворялся влюбленным, знал, что его «дама» и покровительница придавала этому не большее значение, чем он сам. Он написал ей однажды проникновенное письмо, которое озаглавил: «Правда о госпоже Строс»:
«…Сначала я думал, что вы любите только прекрасные вещи и прекрасно разбираетесь в них — но потом увидел, что вы ни во что их не ставите; я решил тогда, что вам нравятся Особы, но увидел, что и их вы ни во что не ставите. Думаю, что вы любите лишь определенный стиль жизни, который оттеняет не столько ваш ум, сколько ваше остроумие, не столько ваш такт, сколько ваши туалеты. Вы — та, кто больше всего любит этот стиль жизни — и чарует. И именно потому что вы чаруете, вам не надо тешить себя, полагая, будто я вас меньше люблю. Чтобы доказать вам обратное… я пошлю вам самые прелестные цветы, и вас это рассердит, мадам, потому что вы не удостоите своей благосклонностью чувства, с которыми в мучительном восторге остается
Но он остался почтительным слугой этого Царственного Безразличия и воспользовался тысячей черточек милой эгоистки, когда создавал портрет герцогини де Германт. Красные туфельки Орианы тоже родятся (посвящение Пруста доказывает это) из одного случая, героиней которого была госпожа Строс.
Лора Эйман, «странная куртизанка с оттенком манерности», обожала юного Пруста, повсюду таскала его за собой и называла «мой маленький Марсель» или «мой психологический Саксончик».[27] Когда Поль Бурже сделал с нее героиню «Глэдис Харви»,[28] она подарила эту книгу Марселю, переплетя в расшитый цветами шелк одной из своих юбок. Через нее же Пруст передал Полю Бурже, как он им восхищается, и Бурже ответил:
«Ваш психологический Саксончик, малыш Марсель, как вы его называете, просто чудо, если судить по тому письму, которое вы столь мило рассудили переслать мне. Его замечание о пассаже в «Глэдис», касающемся Жака Мюлона, свидетельствует об уме, который умеет осмысливать прочитанное, а его энтузиазм меня тронул. Передайте ему это, а я, как только разделаюсь с работой, которой сейчас завален, с большим удовольствием встречусь с ним. Поскольку его отец дал ему три совета, а вы четвертый, я дам ему пятый: пусть он не даст угаснуть в себе этой любви к литературе, которая его воодушевляет. Он разлюбит мои книги, потому что любит их чересчур сильно. Клод Ларше прекрасно знает, что слишком любить — значит скоро разлюбить. Но пусть он не разлюбит эту красоту искусства, которую предугадывает, которую ищет через меня, недостойного. И, хотя этот совет, переданный устами некоей Далилы, может показаться ему ироничным, скажите ему, пусть он работает, пусть развивает то, что несет в себе его уже столь недюжинный ум…»[29]
Каким же, наверное, странным малым он был! Как и у Рассказчика из его собственной книги, у него, казалось, не было четко определенного возраста. Ребенок? Подросток?
Непонятно. «В нем было гораздо больше от лицеиста, которым он едва перестал быть, чем от денди, которым хотел стать. Со своим цветком в петлице, со своим отложным крахмальным воротничком он оставался слишком уж школяром из Кондорсе. Позже у него появились завязанные как попало галстуки цвета морской воды, закрученные винтом брюки, мешковатый редингот. Тросточка, которую он гнул, подбирая одну из пары мятых, запачканных, жемчужно серых с черной отделкой перчаток, вечно падавшую, стоило ему натянуть другую. Эти повсюду забываемые разрозненные перчатки Марсель просил вас переслать ему в обмен на другую пару или дюжину пар, которые дарил вам в знак признательности за то, что нашли одну недостающую. То же самое с зонтиками, которые он забывал в фиакрах и прихожих; самыми обветшалыми из них он продолжал пользоваться, если вы их возвращали по его настоятельной просьбе, а вам покупал новый у Вердье. Его цилиндры были взъерошены словно ежи или скайтерьеры, из-за того что чистились против шерсти, терлись о юбки и меха в ландо или «трехчетвертных» [30] от Биндера…»[31]
На портрете, нарисованном Бланшем, мы видим его с чуть великоватой головой, с восхитительными глазами, «вся радужка — будто золотисто-коричневый ликер… неотступный взгляд, где приобретенная, наконец, печаль утопала в каком-то озорном лукавстве, где полное безразличие, которое ему внезапно хотелось напустить на себя, принимало золотистый отблеск его пылкости, мечтательности, нескончаемых замыслов»; густые, вечно непослушные черные волосы; несколько излишне светлый галстук, орхидея в петлице, смесь дендизма и изнеженности, смутно напоминающая Оскара Уайльда- «Неаполитанский принц для романа Бурже», — сказал Грег.