Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 31

Поужинав, кот умылся, почистился и махнул на печку. Печка у бабки Любы была отменная. На ней могли спать сразу пять человек, а если потеснятся, то и все десять улягутся.

Миха выбрал место потеплее, у трубы, улёгся на голенище драного валенка, блаженно вытянул лапы и закрыл глаза. Кот не страдал бессонницей, как бабка Люба, и уснул мгновенно. Но и о снах он тоже не имел никакого понятия и просыпался от малейшего стука.

Когда в сенях хлопнула дверь и зашаркали валенки, Миха уже был начеку: хвост у него дрожал, а глаза горели.

Бабка Люба перевалилась через порог и, не снимая шубы, проковыляла к столу, заправила коптилку керосинцем, засветила её. Жёлтое пятно света упало на стол, и прусаки бросились от него во все стороны. Сняв шубу и повесив её на костыль, бабка села передохнуть.

Отдохнуть бабке Любе не пришлось. Она увидела валявшуюся на шестке заслонку и подивилась, почему она упала. Бабка Люба встала, поставила заслонку на место и опять хотела сесть. Но тут ей под ноги попался кусок бараньей головы.

— Кто же его на пол бросил? — спросила неизвестно кого бабка Люба и посмотрела на окно. Тут она охнула, ноги у неё подкосились — и старуха бессильно опустилась на скамейку. С минуту она сидела не шевелясь, тупо глядя в одну точку, потом её глаза встретились с латунными глазами кота.

— Пришёл, фашист проклятый? — спросила бабка.

— Ур-р-лы, — отозвался Миха.

— Ах, ты, мазурик черномазый. Ну, погоди, я сейчас тебя. Вот я сейчас тебя…

Бабка Люба схватила берёзовое полено и полезла на печку. Миха выгнул спину, прижался к трубе.

— Вот тебе, вот тебе, фашист проклятый, — тыкала бабка Люба Миху поленом, — вот тебе, вот тебе, бандит, ворюга.

Миха отмахивался лапой, ловко увёртывался, злобно шипел и фыркал. Бежать не было возможности. Бабка Люба заткнула собой лаз на печку, как пробкой. Конечно, можно было броситься на старуху и разодрать ей когтями лицо. Но Миха почему-то не решался.

Полено загнало Миху в угол. Миха заревел. Старуха лупила его изо всех сил по чему попало. А Миха орал. Наконец бабка Люба устала.

— Пошёл вон, пакостник. Что я тебе говорю? — закричала на него старуха.

Миха отряхнулся и спокойно улёгся у трубы на валенок. Бабка Люба опять взяла полено, но уже поднять его не смогла. У плеча нестерпимо ломило руку. Старуха заплакала. Плакала она горько, по-детски всхлипывая, причитая тоненьким голоском:

— Что же теперь моей бедной головушке делать?..

А Миха, насмешливо прищурив глаза, весело мурлыкал. Наплакавшись вдоволь, бабка Люба стала мыть баранью голову. Миха её только обкусал да обслюнявил. Ведь не собака же он. Собаки мастера глодать кости. А коты этому делу плохо обучены.

Бабка вымыла кость, положила её в чугун. Чугун накрыла сковородой, а сверху поставила утюг, который тридцать лет ничего не делал. Потом бабка Люба в компании прусаков похлебала супцу, задув коптилку, забралась на печку и накрылась шубой…

До полуночи бабка Люба думала, как ей избавиться от кота.

— Надо убить Миху, — решила она. — Но как? Самой мне с ним не справиться. В деревне одни бабы. Неужто они пойдут ловить кота. У них и своих дел по горло. Разве что ребятишкам сказать. Конечно, ребятишкам, — рассуждала бабка Люба, — завтра скажу Стёпке Коршаткину. Бедовый парень. Он пакостника поймает, посадит в мешок и в реке утопит. Только бы кот не сбежал до утра, — забеспокоилась старуха. — Ей-ей, сбежит, мазурик. Надо дырку заткнуть поленом.

Бабка Люба сползла с печки и заткнула поленом кошачий лаз.

Приняв твёрдое решение утопить Миху, старуха успокоилась и даже повеселела. А повеселев, протянула руку и стала гладить Миху. Миха зажмурился от удовольствия и затянул своё бесконечное «урлы-урлы-урлы».





— Ишь какой гладкий, мазурик. А шерсть-то мягкая, густая, тёплая, — говорила бабка, ощупывая Миху. — А ведь из шкурки-то можно рукавицы сшить. И впрямь почему бы мне не сшить рукавицы? — Бабка Люба задумалась. — А не получатся рукавицы, так шкурка в хозяйстве сгодится. Пусть мне Стёпка кота убьёт, а потом я отнесу его Тимофею Глухому. Тимофей мне обдерёт кота. Он же был охотником и зайцев-то небось не раз обдирал.

Тимофей Глухой жил на другом конце деревни. Хоть он считался моложе бабки Любы, но выглядел на десять лет старше. Тимофей даже позеленел от старости и походил на изжёванный махорочный окурок, в котором табаку оставалось всего лишь на одну затяжку.

— Снесу, снесу Тимофею, — шептала бабка, ласково поглаживая Миху.

Когда бабка Люба, измученная мечтами о тёплой мягкой котовьей шкурке, уснула, Миха спрыгнул на пол, подошёл к дыре и попытался вытащить полено. Но оно засело в дыре намертво. Миха махнул хвостом, забрался под стол и там напакостил.

Потом Миха долго ходил около чугуна, в котором лежала недоеденная баранья кость. Он пытался свалить чугун. Но утюг не позволил. Он с такой силой давил на чугун, что когда Миха ударил его головой, то чугун даже не покачнулся. Свою службу утюг нёс добросовестно, старался изо всех сил, вероятно, чтоб оправдать своё тридцатилетнее безделье.

А бабка Люба ничего не слышала. Ей снился удивительный сон: она молодая, красивая, здоровая, идёт по деревне, и на руках у неё тёплые красивые меховые рукавицы, и все ей завидуют.

Проснулась бабка от страшного грохота. Она сжалась под шубой и замерла.

«Неужто немцы подошли к деревне и из пушек палят? — подумала бабка и перекрестилась. — Господи, прими меня к себе, грешную. Вот сейчас вдарит — и конец мне, отмучилась». — Бабка Люба вытянулась под шубой, готовая безропотно встретить смерть на собственной печке.

Прошла минута, вторая, третья — бабка ждала. Тараканы, напуганные грохотом, сперва присмирели, потом начали потихоньку шушукаться, потом выползли из щелей и забегали по стенам. А бабка Люба, вытянув ноги и сложив на груди руки, ждала смерти. Вдруг она услышала ворчанье. Старуха высунула из-под шубы голову. Теперь не только кто-то ворчал, но и постукивал. Бабка Люба, набравшись храбрости, свесила голову с печки.

На полу валялся опрокинутый чугун. Около него Миха обгладывал баранью голову, сердито поглядывая на старуху.

— Фашист ты проклятый, — простонала бабка и запустила в Миху валенок. Валенок угодил в чугун. Миха подпрыгнул и, схватив кость, бросился под стол.

Бабка Люба сползла с печки, взяла кочергу и принялась ею шуровать под столом. Миха с костью в зубах вылетел на середину избы и махнул на печку. Старуха за ним. Миха с печки опять под стол.

Побегав с кочергой за Михой, бабка Люба устала и, сев на табуретку, заплакала. Однако на этот раз она плакала недолго, только всплакнула чуть-чуть. Потом заторопилась, стала надевать шубу и, погрозив Михе пальцем: «Ну, погоди, мазурик!» — хлопнула дверью.

Обмусолив голову, Миха только раздразнил аппетит и, бросив возиться с костью, забрался в печку, а там доел бабкин суп. И, конечно, не наелся. Но больше в избе ничего не было, ни крошки. Дверь была плотно закрыта, дыра под печкой заткнута поленом. Оставалось одно — окно. Миха, недолго раздумывая, вышиб головой стекло и выскочил на улицу.

День был обычный, серый и холодный. Снег жёсткий и тоже холодный. На кустах калины сидели, нахохлившись, красногрудые снегири. Они равнодушно смотрели на Миху, как будто ему до снегирей никакого не было дела. У Михи, конечно, горел на них зуб, но охотиться зимой за снегирём — это всё равно что ловить журавля в небе.

Тут Миха вспомнил о диких голубях, которые жили в колхозной шоре…

Когда бабка Люба привела Стёпку Коршаткина с Пугаем убивать кота, в избе было так же холодно, как и на улице.

Тараканы, спасаясь от мороза, густо сидели на печке, словно пчёлы на сотах.

— Ты, бабушка, оставь на всю ночь открытыми окно с дверью, и тогда все тараканы замерзнут, — посоветовал Стёпка.

Старуха ответила, что она весь свой век прожила с тараканами и они ей ничего плохого не сделали.