Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 29



Когда я слушал Алешу, мне вспомнились слова Троцкого из его статьи о Есенине: «Сорвалось в обрыв незащищенное человеческое дитя».

Сколько таких детей, как Алеша Гедройц, столкнула с обрыва революция!..

Особенно было тяжко Алеше, что судьба нанесла ему удар как раз тогда, когда семейное его счастье было в самом цвету; когда вошедшая в его жизнь большая любовь, казалось, смыла с него присохшую кровь и грязь. Однако уже здесь, в Бутырках, он постепенно пришел к сознанию, что кровь должна быть рано или поздно искуплена и что очищение его началось только в тюрьме, после того как Бог наказал его за душегубство.

Как-то в необычное время, когда уже поздно было вызывать на этап и рано – на волю, дверь приотворилась, и коридорный крикнул:

– Гедройц! С вещами соберитесь!

Алеша помертвел, и на мертвенно-бледном его лице двумя раскаленными и острыми углями загорелись глаза. С лихорадочной поспешностью собрал он свое добришко. Я подбежал к нему. Мы стиснули друг друга в объятиях. Он оторвался от меня и, втянув голову в плечи, двинулся к двери. Мелькнул его вещевой мешок, вот он обернулся и помахал мне рукой, дверь захлопнулась. Что его ожидало, что судил ему Бог – это осталось для меня тайной. Но долго еще заключенные сокрушенно качали головами и все повторяли:

– В нехорошее время его взяли! В нехорошее время!..

Рядом с Гедройцем расположилась целая компания жрецов однополой любви. Среди них наиболее характерен был Галкин, призывно вилявший бедрами, после умывания с женски кокетливой грациозностью откидывавший голову и встряхивавший прямыми русыми волосами.

Педерасты тоже оказались жертвами беззакония. До поры до времени им жилось на советской Руси вольготно-весело, никто их не трогал, у них даже происходили сборища в частных домах» заменявших им клубы. Так, педерастические журфиксы были у одного из артистов Театра имени Немировича-Данченко. Ну что бы сказать им на манер нашего коридорного: «Ребята! Нельзя ли потише?» Натурально, они разбежались бы, как разбегаются от яркого света по щелям тараканы. Но нет: никаких предостережений они не получали.

В «Известиях» от 10 сентября 33-го года был напечатан «подвал» под названием «Мариус Ван-дер-Люббе». Автор этого подвала скрылся под псевдонимом «Юр» (Радек?).



В статье автор, ссылаясь на «Коричневую книгу», утверждает, что Ван-дер-Люббе, обвинявшийся в поджоге рейхстага, гомосексуалист и что «эти его патологические наклонности» «интимно связали его с некоторыми деятелями национал-социалистического движения». Статья кончается историческим экскурсом:

Во второй половине прошлого столетия немецкая аристократия была уже весьма основательно разложена и деморализована. Все виды порока, в том числе и гомосексуализм, широко практиковались среди них (очевидно, подразумевается: среди аристократов – H. Л.). Более того, гомосексуализм был ими даже возведен в своеобразную теорию.

Автор не может обойтись без цитаты, как того требует обычай советской публицистики и критики, из «классика марксизма» – из полушутливого письма Энгельса Марксу от 22 июня 1869 года: «Педерасты начинают сплачиваться и полагают, что они составляют силу в государстве… победа их неминуема…»

Гитлеровская пресса ответила на это в таком духе, что, мол, ква-ква, сама какова, – у вас-то что под самым носом деется?.. И пошла охота в до той поры заповедных педерастических пущах. Артистов драмы, оперы, оперетты, балета, писателей, конферансье, бухгалтеров – всех выловили едва ли не за одну ночь, поелику же статьи, карающей за гомосексуализм, в советском уголовном кодексе не существовало, то им наспех пришивали кому что. У одного нашли рукописное «Послание евангелисту Демьяну Бедному», без всяких оснований, но упорно приписывавшееся Есенину, – на, брат, получай два года канала «Волга-Москва» за хранение нелегальной литературы! А ты, голубчик, бывал на банкетах в иностранных посольствах? Ну, получай восемь лет за «шпионаж». Примерно через год, post factum, статья, наказующая мужеложество, была составлена и объявлена во всеобщее сведение, а до тех пор в концлагерях жрецам однополой любви заключенные придумали общее юридическое наименование: «58-ж». Испокон советского веку на нашей неделе насчитывается даже не семь, а двадцать семь пятниц, но вот приемы расправы с населением отличаются у нас последовательным однообразием; завтра начнут хватать, сажать и поносить за то, что сегодня дозволяется, а иногда даже поощряется и одобряется.

За Галкиным и Кº наискосок от нас с доктором, расположился «колхоз», объединявший трех инженеров – Шлыкова, Никольского, Брауэра – и экономиста-плановика Гекова. Эти четверо старожилов складывали свои передачи в «общий котел». Преимущество «колхозного» хозяйства перед «единоличным» было для всех очевидным: у четырех членов «колхоза» никогда не было недостатка в продуктах.

Геков являл собою личность ничем не примечательную, Шлыков, представительный мужчина средних лет, аккуратист, в отличие от почти всех своих сожителей по камере, не опустившийся, следивший за тем, чтобы все у него было в порядке, начиная с прически, – он долго расчесывал по утрам в уборной свои волнистые черные с проседью волосы, – сразу отпугнул меня своими рассуждениями о том, что хотя мы тут и безвинно страдаем, но когда идет такое грандиозное переустройство всей жизни в стране, идет такая коренная ломка, то ошибки неизбежны. Смысл его рацей, которые я объяснял только предельной его осторожностью, сводился к пословице, коей многие следователи ОГПУ цинично утешали подследственных: «Лес рубят – щепки летят».

Адольф Самуилович Брауэр принадлежал к поколению евреев, в чьих движениях – в быстром повороте шеи, во вздроге плеч, которым словно хотелось, чтобы голова спряталась между ними, отчего за спиной словно вырастал горб, в молящем наклоне головы набок, в судорожном махании рук, – проглядывало что-то запуганное и трогательно беззащитное.

Я испытывал к этому вислоухому, длинноносому, губастому еврею, выбившемуся из простонародья, что было отпечатано на его лице, ту же острую и нежную жалость, какую вызывал у меня в «собачнике» русский дворянин Лев Львович Кормилицын. Мне почему-то всегда хотелось от чего-то укрыть его, от чего-то уберечь. В камере царил нерушимый интернационализм, юдофобством у нас и не пахло. Мне было жаль его за то, что он такой некрасивый, за то, что он так страдальчески улыбается. А еще я жалел его потому, что у него, наверное, было невеселое детство, исполненное лишений и унижений. Я жалел не только самого Адольфа Самуиловича Брауэра – в нем я жалел его предков, тех, кто всю жизнь должен был чего-то бояться, как боимся теперь мы, – тех самых «Мошек» и «Хаек», которых с оружием в руках защищал от погромщиков монархист Шульгин, о чем он рассказал в «Днях».

Глядя в честные, грустные, доверчивые глаза Брауэра, я забывал о тех его единоплеменниках, которые вкупе с Лениным создали не первое в мире рабоче-крестьянское, а первое в мире фашистское государство, по чьей милости сидел в Бутырках не только я, но и тот же Брауэр; о Троцком (Бронштейне), о Каменеве (Розенфельде), о Стеклове (Нахамкесе), о Свердлове, обагрившем руки в крови девушек-царевен и мальчика-царевича, о Володарском (Гольдштейне), забывал о Зиновьеве (Радомысльском) и об Урицком, этих «Ежовых» до Ежова, о екатеринбургском «комиссаре юстиции» Янкеле Юровском, застрелившем Николая Второго в подвале, о евреях, вместе с латышами облепивших ЧЕКА – ОГПУ. Я забывал о том, с каким злорадным упоением Лазари Кагановичи не оставляли камня на камне от белокаменной и златоглавой Москвы с малиновым звоном ее «сорока сороков», да еще и хвастались этим в своих докладах и выступлениях. Я забывал о Минее Израилевиче Губельмане (он же – Емельян Ярославский) и о всяческих Познерах, засевших в Союзе воинствующих безбожников. Я забывал о прорве Сосновских и Безыменских, оскорблявших письменно и устно национальное достоинство русского человека, поносивших историю и природу России, ругавшихся над ее полководцами и поэтами, государственными деятелями и живописцами.