Страница 2 из 29
Из моего телефонного разговора с Вашкевичем выяснилось, что театр еще в проекте. «Мы голы, как соколы», – признался он. И все же я согласился. Считаться заведующим литературной частью хотя бы пока еще не существующего театра – это уже было для меня заманчиво.
Я поехал к Вашкевичу. Его холостяцкая прокуренная и плохо проветриваемая, скудно обставленная комната, по-мужски небрежно постеленная постель (из-под одеяла выглядывала простыня, подушки напоминали смазанные маслом блины) – все производило впечатление несвежести, помятости, неопрятности. Сидя в некогда мягком кресле, из-под потертой обивки которого вылезала серая вата, и испытывая такое ощущение, будто я сижу на грядке телеги, глядя на испитое лицо хозяина – лицо Актера Актерыча, незадачливого, но все же неунывающего, неугомонившегося желчевика с тускнеющими глазами, глядя на его повидавший виды, весь в пятнах разной величины и формы, костюм, на пожелтевший воротничок и на характерный галстук «бабочкой», я слушал его проект, который заключался в том, чтобы создать театр передвижной, не нуждающийся в постоянном помещении. Представления идут на фоне экрана. Декорации проецируются на экран при помощи волшебного фонаря. Портативно, дешево, удобно – и ново! Большой труппы не требуется. Наркомпрос эта затея может заинтересовать именно с той стороны, что такой театр способен обслуживать «широкого зрителя» в рабочих клубах, – нынче здесь, завтра там. Добиться согласия Наркомпроса на рождение нового театра Вашкевич надеялся при посредстве жены видного советского дипломата Льва Михайловича Карахана. Мадам Карахан когда-то играла в Петербурге, в театре Комисеаржевской, и, по замыслу Вашкевича, должна была стать премьершей зарождающегося театра.
В Вашкевиче добродушие и желчность странным образом уживались. Он, видимо, притерпелся к ударам судьбы, но и на пороге старости все еще верил, что звезда его воссияет. Озлобленность неудачника вскипала в нем только когда речь заходила о Художественном театре. Он прослужил там четыре года (с 1901 по 1905) и сыграл офицера без слов в «Трех сестрах», лакея князя Старочеркасова в пьесе Немировича-Данченко «В мечтах», слугу Антония в «Юлии Цезаре». Венцами его творения были муж Марины во «Власти тьмы» и поэт Цинна из «Юлия Цезаря». Затем его – видимо за ненадобностью – попросили о выходе. И вот уже в первое наше свидание он, трепеща от злорадства, передавал мне слух, будто Немирович-Данченко задержал выпуск подготовленных Станиславским и Литовцевой «Талантов и поклонников». А когда мы потом встретились с ним на премьере спектакля «В людях», Вашкевич от злости шипел, как шипит на прохожих гусак, охраняющий гусенят.
Немного погодя я был приглашен в карахановский особняк на Спасопесковской площади. Этот двухэтажный дом с колоннами стоит в левом (если идти со стороны Трубниковского переулка) углу старинной площадочки, где теперь далеко не мирно сосуществуют модернистая громада, деревянный одноэтажный шестиоконный дом и семнадцатого века церковь с шатровой колокольней, послужившая фоном для поленовского «Московского дворика». После уездных домишек, после московских коммунальных квартир меня ошеломили просторы карахановского особняка. В гостиной я увидел синеглазую, уже тронутую увяданием женщину с безнадежно тоскливым выражением лица, – Вашкевич счел нужным уведомить меня, что у Карахана сейчас бурно протекает роман с балериной Семеновой и что он будет рад, если жена увлечется театром, – «чем бы дитя ни тешилось». Я представил себе, как этой бывшей актрисе и в сущности бывшей советской гранд-даме, наверное, одиноко в огромных, роскошных, теперь уже совсем ненужных ей залах, тяготящих ее своей какой-то зловещей пустынностью. Оставленная мужем, отцветающая, хотя все еще стройная и красивая, она судорожно ухватилась за вашкевичевекую затею, чтобы хоть чем-то себя занять, заполнить дни, тянувшиеся томительною и бесполезною чередою, чтобы как-то напомнить о себе, пока старость только еще к ней приближалась, пока она еще только медленно глохла – с ней надо было говорить, чуть повысив голос.
В один из сентябрьских вечеров у нее собрались деятели театра, которому так и не суждено было родиться на свет. Не считая хозяйки, нас было всего четверо: почистившийся и прихорошившийся Вашкевич; его товарищ по невзгодам Доронин, сыгравший в Художественном театре второго пристава в «Смерти Иоанна Грозного», Дмитрия Шуйского и гонца в «Царе Федоре» да слугу в «Дикой утке», в отличие от Вашкевича – угнетенный, угрюмый, видимо, не веривший в успех вашкевичевекого предприятия, но не отказавшийся от участия в первоначальных переговорах, во-первых, памятуя пословицу: «Чем черт не шутит», а во-вторых, вернее, во-первых, в предвкушении ужинов у мадам Карахан, все время пытавшийся сообщить разговору мало-мальски деловой характер, дергавший Вашкевича за ниточку, когда тот уж очень воспарял, и осаживавший его брюзгливо скептическими репликами; два года (с 1910 по 1912) прослуживший в Малом театре Александр Эдуардович Ашанин, элегантный, подтянутый, словно аршин проглотивший, и я. Когда я переводил взгляд с Вашкевича на Доронина, с Доронина на Ашанина, мне казалось, будто я на актерской бирже или в концертно-эстрадном бюро, почему-то расположившемся в обширной зале богатого особняка. Стали обсуждать составленную Вашкевичем бумагу в Наркомпрос. Я предложил окрестить театр Театром романтики. Предложение приняли единогласно – «революционная романтика» была тогда в моде, и Наркомпрос мог на это клюнуть. Затем я предложил открыть театр сценической композицией под условным названием «Ранний Горький», которая должна была состоять из инсценировок его рассказов («Макара Чудры» и других). Мое предложение всем пришлось по душе. Наконец я предложил включить в репертуар инсценировку вогульского эпоса «Мадур-Ваза Победитель», переведенного Сергеем Клычковым с волшебной словесной щедростью народного сказителя, с присущим Клычкову абсолютным поэтическим слухом, с чувством сказочного колорита, роднящим Клычкова с художниками-палешанами. И к последнему моему предложению собрание отнеслось благосклонно – перевод Клычкова имел успех и у читателей, и у прессы. Инсценировку решено было заказать переводчику. Когда я на другой же день заговорил об этом с Сергеем Антоновичем, с которым я ежедневно встречался в писательской харчевне, у него сначала загорелись глаза. Его, видимо, пленила мечта создать из поэмы пьесу-сказку. Что-то уже как будто замелькало, зароилось перед его мысленным взором. Но в Сергее Антоновиче жил сметливый, осторожный тверской мужичок, привыкший ничего не делать с бухты-барахты, привыкший сначала узнать наверняка, где брод, а потом уже лезть в реку, да и то поболтав в ней сначала ногой. Задав мне несколько вопросов и мигом учуяв из моих поневоле неопределенных ответов, что у нас все еще вилами по воде писано, Клычков заговорил со мной, как говорит с подрядчиком честный, но осмотрительный мастеровой.
– Мысль отличная, – заокал он. – Но – тысячу рублей на стол! – Тут он для большей вескости хлопнул ладонью по столу. – Тогда сейчас же за работу засяду. А другой, может, и без авансу возьмется, да только добро изговняет. А уж я сделаю на совесть!
«Театр романтики» был для меня журавлем в небе. Но удачи, как и напасти, так одна за другой и идут. Приезжаю как-то вечером из Голицына с дачи, где в то лето жили Маргарита Николаевна и Татьяна Львовна с мужем, и нахожу письмо на мое имя. Это было приглашение от заместителя главного редактора издательства «Academia» Якова Ефимовича Эльсберга зайти в издательство для переговоров.
На другой день я поехал в Большой Трехсвятительский, переименованный в Большой Вузовский, переулок, где тогда в особняке, что стоит боком к переулку, помещалось издательство «Academia». В широкой комнате сидели разные сотрудники, а в дальнем левом углу за перегородкой, точно в застекленной клетке, видный всем в профиль, неутомимо, как заведенная машина, работал, днем принимая посетителей и сотрудников издательства и разговаривая по телефону, а вечерами читая корректуры, Эльсберг. Когда я очутился в клетке, Эльсберг мгновенно встал, как если б к нему вошел почетный гость, и, изобразив на своем лице благорасположение и в то же время как бы сфотографировав меня острым взглядом своих похожих на маслины глаз, протянул мне руку и предложил сесть.