Страница 16 из 24
Пока я учился в младших классах, школа претерпевала многоразличные изменения и неоднократно переименовывалась, подобно тому как менялись и наименования самой преподавательской профессии. Слово «учитель» шибало в нос реформаторам чем-то старорежимным. И вот учителей перекрестили в «шкрабов» (школьных работников) – свирепствовавшая тогда эпидемия условных сокращений коснулась и учителей. Впрочем, «шкрабы» были вскорости заменены более благозвучными и не допускавшими иного толкования «просвещенцами». Школа подразделялась на первую и вторую «ступени», соответствовавшие начальной и средней школе, вторая «ступень» – на первый и второй «концентры». «Концентр» не так-то просто было выговорить натощак учителям, а каково приходилось ученикам и родителям, по преимуществу – писцам, мастеровым, огородникам, бывшим приказчикам и купцам! Ничего, ничего! Пусть ломают языки, пусть выворачивают скулы! И не беда, что слово бессмысленное, лишь бы оно было ново и лишь бы это было не русское слово! Интернационализм – так интернационализм, черт побери! «Пальнем-ка пулей в Святую Русь», а заодно изрешетим и русский язык. Над «концентрами» возвели надстройку: «Перемышльский педагогический техникум». Справедливость требует заметить, что наблюдалось и обратное явление: производилась замена варваризмов русскими словами, но это для того, чтобы ничто не напоминало о царской школе. Так, во главе школы стояли теперь не директора, а «заведующие», «завшколами». Глава техникума в официальных бумагах и речах именовался «завперпедтех».
Но как ни старались, замазав старое название, выводить новое на черной вывеске, висевшей на двухэтажном белом полукруглом здании бывшего высшего начального училища, золотые курсивные буквы, из которых слагались эти слова, долго еще проступали с предательским и вещим упорством. В конце концов проступила и взяла верх над смутой тяга молодежи к знанию (тогда предпочитали говорить «молодежь» в стремлении переиначить все, вплоть до ударений, обезьянничая с инородцев, – по крайней мере, в Перемышль завез это ударение председатель Калужского губернского исполнительного комитета, Губисполкома, латыш Витолин), а эта тяга вызвала к жизни порядок, а порядок потребовал подчинения правилам, подчинения учащихся учащим. Осенью 20-го года в учительскую явилась депутация от учащихся старших классов, возглавляемая детьми крестьян, с просьбой к учителям заниматься по-прежнему, потому что они, учащиеся, не хотят войти в жизнь никчемными неучами, и помочь им хоть сколько-нибудь наверстать упущенное. Учителя взыграли духом. И мало-помалу школьная жизнь начала входить в колею. Из окон школьного здания уже не гремело маршеобразное: «Смело, товарищи, в ногу…», учителя выдавали хлеб и сахар после уроков. Стрекозы, пропев два учебных года подряд, добровольно преображались в муравьев, зима их будущего устрашающе глянула им в глаза.
Все на свете разлаживается легко и быстро, а налаживается со скрипом и с надсадкой. Не по мановению волшебного жезла налаживалась и школьная жизнь в Перемышле. С особой неохотой садились за книгу ученики средних классов: у этих все еще кружилась голова от всечасных резвостей и веселостей.
Однажды в учительскую вошел бывший инспектор высшего начального училища, бывший председатель педагогического совета женской гимназии (в 1912 году перемышльская прогимназия была переименована в гимназию), бывший член епархиального и уездного училища совета, преподаватель математики Александр Михайлович Белов и с присущей ему вескостью объявил:
– Богданов – ненормальный.
Все подняли на него изумленные глаза. Юра Богданов, люто голодая, как, пожалуй, никто другой из учеников, показывал отличные успехи по всем предметам, даже когда грохот ломки школы раздавался на весь город. Чем же он мог теперь не угодить Александру Михайловичу?
– А как же? – продолжал тот. – Задачи дома решает, на уроках – весь внимание, постоянно поднимает руку, что ни спросишь – знает, вызовешь к доске – докажет любую теорему, да еще, представьте себе, и по алгебре, и по геометрии идет дальше и просит объяснить непонятное. Нет, нет, он, положительно, ненормальный, – безапелляционно заключил Александр Михайлович.
Лень, уж конечно, прежде нас родилась, и на первых порах Октябрьская революция сделала все для того, чтобы лень одержала в школе полную победу над любомудрием, трудолюбием и прилежанием, но ведь и то сказать: голод – не тетка. А город все еще голодал. Телесные, душевные и умственные силы иссякали у взрослых, у подростков и у малышей. Тот же Юра Богданов целый год не ходил в школу из-за головных болей.
И все-таки на месте сумасшедшего дома возникло нечто, медленно принимавшее очертания школы.
Младших классов распад не коснулся. Я учился почти так же, как учились мои предки и как еще не одно поколение училось после меня: у нас были уроки чтения, письма, арифметики, рисования и пения. Все по часам, все по звонку: и уроки, и перемены. Кстати, на уроках пения мы под скрипку, на которой с не меньшим усердием, чем аккомпанируя на сцене городского театра хору учеников, исполнявшему гимн «Единой трудовой», пиликал учитель пения, он же церковный регент, Константин Лаврентьевич Соколов, получивший у своих сограждан за круглоту и приземистость прозвище Картошка, пели не революционные гимны, а нечто более соответствовавшее нашему нежному возрасту:
Или:
А уже в четвертом классе мы проникновенно исполняли чувствительный романс:
Пока я допер до «второй ступени», то есть до пятого класса, техникум раскассировали. Образовалась школа-девятилетка (в те времена полная средняя школа состояла из девяти классов). Для нашего поколения анархия в школе ничего заманчивого не представляла. Нам она рисовалась чем-то вроде довременного хаоса. Мы не мыслили себе школы без дисциплины, но только у нас установилась дисциплина не испод-палочная, а сознательная, основанная не на одном уважении, но и на любви учащихся уже не к «шкрабам» и не к «просвещенцам», а – снова – к учителям.
Понятно, мы проказничали и шалили. Да и что за детство без проказ и без шалостей? Но шалости наши были почти всегда невинного свойства, да и шалили-то мы преимущественно не в школе, а после уроков, по дороге домой – накопившаяся энергия требовала разрядки. Мы кричали нарочито тревожными голосами вдогонку проехавшему мимо нас крестьянину: «Дядь, дядь! Глянь-ка! У тебя ось в колесе!». Или совсем уже отчаянными голосами: «Тетка, тетка, стой! Что ж у тебя лошадь-то кверху спиной едет?» Проезжие чаще всего попадались на удочку: озабоченно осматривали колесо, бросали испуганный взгляд на сивку, но зато потом, когда до их сознания доходил глумливый смысл наших предостережений, обдавали нас, как из ведра, мощной струею не очень, впрочем, забористой брани. Зимой школьники любили вспрыгнуть на сани за спиной у хозяина и незаметно для него прокатиться, а потом так же незаметно и безнаказанно спрыгнуть. Когда мы проходили мимо дома купца Ивана Степановича Борисова, который еще до революции провел для шику звонок, нас подмывало изо всех сил дернуть ручку над крыльцом. Вечером, возвращаясь домой из школьной библиотеки (книги нам выдавали в вечерние часы), мы иногда позволяли себе застучать в окно и завопить: «Юдины! Юдины! Пожар! Пожар!» Когда же вышеназванные Юдины выбегали за калитку, то ни языков пламени, ни клубов дыма не обнаруживали, а только слышали стремительно удалявшийся в густой вечерней уездной темноте, с которой не под силу было справиться за версту один от другого расставленным, подслеповатым фонарям, веселый топот мальчишечьих ног. То был верх нашего коллективного озорства. Я пишу: «мы», «наш», – но это не точно. В проказах я не участвовал – «ноблесс облизывала», положение «сына учительницы» обязывало, – я бывал лишь восхищенным их зрителем! Да и как было не посмеяться над приключениями пятиклассника Сережи Буренко́ва? Идем мы из школы втроем: он, Петя Гришечкин и я. Сережа, он же Cepга́, по дороге взял у сапожника из починки свои сапоги и не налюбуется на них. Подходим к мосту через овраг. По горе с синеватыми проплешинами льда летят на санках и на «кобылках» в овраг малыши. Хорошенький, голубоглазый, розовощекий бутуз Коля Мысин только что с довольным видом влез на гору после стремительного спуска на санках и, поставив санки в сторонке, пресерьезно объявляет, резко отделяя один слог от другого, точно подражая ходу поезда: