Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 52

Одной из обязательных фигур высшего пилотажа, которой должен был овладеть каждый курсант, считался штопор. Но и с ним я легко справился, после нескольких успешных полетов штопор уже не казался мне страшным. Однажды в столовой я высказал такую мысль, что из штопора можно вывести самолет прямо к посадочному знаку. Кое-кто засомневался, а некоторые стали подначивать. Я вспылил — раз сказал, значит, сделаю! И в первом же очередном учебном полете, набрав высоту, кинул машину в штопор. Крутил чуть не до самой земли, едва-едва выкрутился. Но, выходя из штопора, чиркнул все же по земле, покалечил самолет. Как водится в таких случаях, отстранили от полетов, грозили даже отчислить. А до выпуска всего месяц! Не летать воспринималось как самое страшное наказание. В 1929 году я все же получил диплом военного летчика, но направили меня в гражданскую авиацию, в Ташкентский отряд. И поначалу не пилотом, а бортмехаником. Многие из нас, молодых, совмещали работу техника с летной. Я летал с прославленным героем гражданской войны Василием Федоровичем Каминским, кавалером двух орденов Красного Знамени. У нас в отряде работа тоже была боевая, часто приходилось помогать пограничникам громить банды басмачей. В марте 1930 года в поселке Кзыл-Агач попал в окружение небольшой отряд. Одиннадцать красноармейцев, шесть десятков допризывников, вооружение состояло из одиннадцати винтовок, одиннадцати клинков, шести ружей охотничьих, десятка топоров. А басмачей несколько сот. Впрочем, все это мы уже после узнали, вначале понять обстановку было трудно. У поселка нас обстреляли, мы ответили, разогнали человек пятьдесят всадников. На “Юнкерсе” нашем имелись два пулемета и запас гранат. Каминский заметил, что во дворе кооперативного склада красноармейцы машут руками. Сделали еще один заход, видим — на двух полотнищах слова: “НЕТ ПАТРОНОВ”. Я написал записочку с единственным словом “Держитесь!”, из пулеметных лент вытащил патроны, завернул их в свою гимнастерку. Сбросили на бреющем. Сверток попал по назначению. В общем: шесть дней наши на территории склада держались, благо стены там двухметровые. А мы им с воздуха помогали чем могли. Каминского и меня наградили тогда пистолетами “маузер” (“За успешную борьбу с контрреволюцией от коллегии ОГПУ”). В 1931 году был организован дальний перелет, в котором участвовал в качестве бортмеханика. Пять тысяч километров: Харьков — Москва — Пенза — Оренбург — Кустанай — Акмолинск — Павлодар—Семипалатинск — Алма-Ата. По тем временам перелет очень примечательный: на советском самолете, с первым советским мотором воздушного охлаждения. Газета “Правда” с гордостью писала тогда: “Мотор этот изготовлен на заводе имени Фрунзе целиком из советских материалов”. Понятно, что на летчика Теодора Вильгельмовича Суонио и на меня как на бортмеханика возлагалась большая ответственность. Мы должны были исключить всякую возможность случайной поломки. После успешного окончания перелета (весь маршрут прошли за семь суток, за тридцать пять летных часов) я мог с полным основанием ответить журналисту: “Недоверие к качеству советских моторов и самолетов нашим перелетом окончательно рассеяно”. Теодор Вильгельмович Суонио был прекрасным летчиком, настоящим асом. Финн по национальности, немногословный, неторопливый и исключительно храбрый человек. Орден Красного Знамени он получил во время гражданской войны. Я считал и считаю его одним из своих учителей. Суонио погиб в бою с бандой басмачей, всего через три месяца после нашего перелета. Товарищ его рассказал об обстоятельствах гибели: “Теодор решил рискнуть. Сильно положив машину на крыло, одной рукой держал управление, другой забрасывал басмачей гранатами… Увлекшись погоней за врагами, Теодор опасно снизился, шел на полной скорости, почти касаясь земли. Произошло непоправимое, он задел крылом за каменистый холм…” Вскоре после упешного завершения перелета меня зачислили пилотом Алма-Атинского летного отряда. Мечта осуществилась, теперь я летал самостоятельно. Как бортмеханик я успел уже налетать свыше ста пятидесяти тысяч километров. Но как летчику опыта мне на первых порах не хватало. В ковыльных степях Северного Казахстана ориентироваться вообще было невероятно трудно. Компас нередко отказывал, о Соколовско-Сарбайских рудных залежах тогда и понятия не имели, и магнитные аномалии на картах, естественно, не показывали. Случалось, завидев в степи всадника, приходилось снижаться. Приземлялся рядом, подруливал, здоровался.

—Аман ба, джолас. (Приветствую, товарищ)

—Аман, (Приветствую.) - отвечал восседавший на верблюде всадник.

—Кей де Кустанай? (Где Кустанай?)

Всадник сдвигал на лоб лисью шапку, с важностью оглядывал горизонт и махал в сторону рукой. Пилот благодарил и летел в указанном направлении. Средняя Азия, Казахстан научили строго беречь горючее, внимательно продумывать маршрут, примечать любую деталь в пейзаже. Это было моей первой практической школой, а Дальний Восток, куда меня вскоре перевели, стал подлинной академией.

Здесь оказались и масштабы покрупнее, и трудности побольше, и радости позначительнее. В Хабаровском аэропорту — полнейшая неустроенность. Четыре месяца пришлось спать в служебном помещении. Потом с грехом пополам получил комнатенку при аэростанции. Был молод, неприхотлив и удобствам не придавал особого значения. Главное— летать. Без этого не мог жить.

Моей летающей лодке предстояло работать на трассе Хабаровск — Сахалин. Маршрут этот даже дальневосточники, знающие подлинную меру мужества, нарекли трассой героев. Кстати сказать, открывал ее Михаил Васильевич Водопьянов в 1929 году. Трасса действительно была труднейшей в Союзе (летом туманы, к осени коварные тайфуны, зимой морозы до тридцати пяти—сорока градусов). Она тянулась на тысячу двести километров: сначала вдоль Амура, разделенного на многочисленные рукава, потом над озером Кизи, через поросшие лесом сопки и постоянно бурный летом Татарский пролив… Конечным пунктом маршрута был Александровск-Сахалинский.

Зная, как переменчива и коварна погода на трассе, я не считал для себя зазорным вернуться и переждать, натолкнувшись на плотную стену тумана. А переждав, добирался до ближайшего телефона, чтобы узнать погоду. На аэродроме в Александровске трубку неизменно брал сторож дед Егор. Вооруженный берданкой, он с честью нес свою службу, зорко следя за складом горючего и никого не подпуская к телефону. Звонить приходилось долго и настойчиво, поскольку дед Егор был глуховат и по-стариковски медлителен. А дальше начинался сбор метеоинформации:

— Еропланный еродром!

— Как там видимость, дед?

Дед Егор отвечал не сразу, считая обязательным уточнить, с кем имеет дело.





— Александр Игнатьев? Ты, что ли?

— Нет, дед, Мазурук спрашивает,

— Мазурук, — голосовые связки напрягаешь до предела. —Ты, Илья Павлов?

— Я, дед Егор. Как видимость?

— Это сичас, погляжу. Минуты через две в трубке слышится хриплое дыхание, а затем дед докладывает: —Три столба, милок. Третий смутновато, но видать…

От столба до столба—двадцать метров. Значит, видимость—шестьдесят. С вылетом придется повременить.

— Когда пятый столб будет виден, позвони, дед.

— Ладно, Илья Павлов, позвоню. Отдыхай пока…

Правду сказать, отдыхать приходилось не часто. Край большой, и потребность в полетах большая. Постоянно не покидало чувство, что мы всем нужны, необходимы. Хочу привести сохранившуюся у меня заметку из газеты “Тихоокеанская звезда”: “Река Хор вышла из берегов и на десятки километров залила тайгу и селения. Люди залезали на крыши, не успев даже захватить продовольствие. В крае узнали о бедствии через несколько дней. Телеграф не работал. Заместитель председателя крайисполкома тов. Флегонтов вызвал воздушного каюра, вручил ему записку к председателю Совета и приказал, нагрузить самолет продовольствием. Воздушный каюр полетел над тайгой и сопками искать погибающую деревню. Но как сесть? Всюду плавали бревна. И все-таки он приводнился. Председатель сельского Совета подъехал к самолету в лодке, принял письмо и продовольствие. Самолет взял больных. Он прилетал в затопленную деревню еще несколько раз и спас десятки людей. А когда река Хор вошла в свои берега, население деревни поставило в честь прилета монумент”. Вряд ли он сохранился, этот “монумент”. Но читать и сейчас приятно, звание “летчик” в то время высоко ценилось. Запомнился один полет, во всех деталях запомнился, Над Татарским проливом отказал мотор. Правда, машина у нас трехмоторная, но загружена, что называется, “под завязку” — двенадцать пассажиров и двести килограммов. Чувствую, ничего не могу поделать, теряем высоту. Дело зимой было, а Татарский пролив неохотно замерзает. Значит, здесь и вода, и лед. Садиться и думать нечего, единственная возможность продолжать полет—облегчить машину. Веня Барукнн у меня бортмехаником был. Кивнул ему—почту за борт. Выбросил он все, что можно. А машина снижается. Пассажиры поняли опасность, подают свои вещи. Нет, все равно недостаточно—до воды уже буквально сотня метров. Вдруг, смотрю, Веня раздеваться начал. “Ты что?”—кричу. Рукой только махнул. Он, оказывается, решил пролезть в крылья, слить бензин из запасных баков. Двести килограммов там, но успеет ли? Волны уже совсем близко. Кажется, один момент, одно неосторожное движение — и… И вот вяло, словно нехотя, машина начала набирать высоту. Веня из крыла вылезает, лицо, руки бензином залиты. Ему пришлось отверткой пробивать бак. И дрожит, прямо трясется от холода. Показываю ему, чтобы разбил стекло компаса. Там спирт.