Страница 20 из 33
— О’кэй! — раздалось у нас за спиной.
Это был Грей.
И била музыка по мере того, как все выше и выше ввинчивались мы в ночные горы. Не унималась «Кэролайн»:
В горной таверне, куда мы приехали, на стенах развешаны были скаковые картины, и мистер Триллинг возвышался над баром, как капитан. С порога слышалось, что говорят о лошадях, говорят о лошадях, говорят о лошадях.
Не многие ожидали, что мы будем первыми, поэтому букмекер был в барышах, он нам кивнул словно соучастникам. А кто потерпел из-за нас убытки, имел, конечно, мотивы смотреть иначе.
Один взгляд оказался особенно красноречив.
Через какую-нибудь минуту между Греем и этим длиннолицым шел диалог шекспировский: «Это вы на мой счет закусили губу, сэр?» («Ромео и Джульетта», д. 1, сц. 1).
Грей шепнул:
— Англичан бить будем, — он был уэльсец.
Я же думал не «что сейчас будет?», а щемило меня, «что потом будет!». На шелестящем наречии своих предков, из которого знающий только английский ни слова не поймет, Грей заговорил кое с кем из сидевших у бара и вокруг букмекера. Обнаружились, кроме того, ирландцы, они-то понимали уэльсцев. Появился наш босс с Арабеллой и хотел было все прекратить. Грей сказал ему демонстративно:
— Тут из Лондона хотят с нас получить.
Босс, он был тоже уэльсец, просто зашипел в ответ:
— Получат! — и потянул с плеч пиджак.
Кто-то прошептал: «Жаль, боксер в Маслобоеве». Боксер был шотландец, и он, когда при англичанах обсуждали беговые тайны, переходил с местными игроками на тот же шелестящий язык.
Но англичанкой оказалась Арабелла! «Хотите быть судьей на конкурсе красавиц?» — однажды предложил мне наш босс. Кто скажет на это «нет»? Только с условием, — босс добавил, — моя Арабелла должна быть победительницей! Что ж, присуждая ей приз «королевы», пришлось бы кривить душой (вкусы тут специфические), однако она была бесспорной победительницей при нашем Англси.[16]
— Мужчины, — произнесла она, подходя к длиннолицему и кладя ему руку на плечо, — не заставляйте меня краснеть за мою родину!
Длиннолицый выступил вперед и начал, уже играя, засучивать рукава. Вековая выучка оказалась в соединении иронии и серьезности, самоуничижения и достоинства. Все было понято и прощено. Как фейерверк к перемирию, впустили собак: вбежало два огромных и образцово черных пса, а за ними немыслимое количество щенков. А затем в совершенной тишине повар внес на перчатке охотничьего сокола.
Стало торжественно. Никто не двигался и не говорил ни слова. Возле букмекера затихли. Даже щенки приостановили возню. Строгая крупная птица обвела нас взором.
«Так, так, — говорили пронзительные глаза, — и Гришашвили, и ты, и Грей, все, стало быть, здесь… Так, так!»
Вот наступил день прощания. Бега позади. Лошади отправлялись на аукцион, а мы — домой. На проводы Катомский подготовил оставшиеся у нас неиспользованными по прямому назначению флюиды наружных втираний в пропорции один к трем. Сказать нам напутственное слово пришли все местные «Кащеевы» и «Яковы Петровичи».
— Что, — обратился к Катомскому Гриша, — играет сердце «Прощание славянки»?
— При чем здесь «Славянка», сэр?
— Ну как же, — Гриша указал на «Кащеевых» и «Петровичей». — Все свои!
Но мы никогда не думали, что таким сентиментальным будет прощание с лошадьми, нашими лошадьми, которые своими болезнями и капризами успели нам осточертеть, как выражался Катомский.
В последний раз прошелся Всеволод Александрович перед денниками, из которых, как по команде, уставились на него все три морды.
— Что, что, соколики? Остаетесь!
— Ну, турка не нашего бога! — Гриша зашел к Тайфуну и, ткнув его в бок, крикнул преувеличенно грубо.
С лошадьми вообще обращаются преувеличенно. Однако на этот раз была не обычная нарочитость. Тайфун будто понимал это. Он не обратил к Грише морду с выражением, какое всегда у него в таких случаях появлялось: «В чем дело? Кажется, я не стучу и не дергаю!» Тайфун вздохнул и отвернулся.
Когда мы пошли, не оборачиваясь, Эх-Откровенный-Разговор принялся вдруг отчаянно стучать.
Была в начале века выдрессирована одним немцем лошадь, которая даже по телефону умела разговаривать, отбивая сигналы копытами. Родион не знал этого. Он просто стучал и стучал, но в его настойчивости и тревоге ясно было выражено: «Куда? Куда же вы? Разве так поступают!..»
Из Англии вернулись мы в августе, только что прошли большие призы, но не разговоры о новых триумфаторах и рекордах коснулись нашего слуха прежде всего.
— Башилов умер, — сообщил первый же попавшийся нам навстречу обитатель Беговой улицы, а уж тут все знают обо всем.
Григорий Григорьевич Башилов возле лошадей производил впечатление поэта, ученого и философа. В стенах конюшни Башилов выражал тончайшие оттенки мысли, если только дело касалось лошадей. Привели как-то жеребят с завода, и я все не мог найти слова, чтобы определить их отличие от призовых рысаков. «Зверем еще пахнут», — ответил Башилов на мой вопрос таким тоном, как у Гоголя ветвистая тирада обрывается формулой: «Вам нужно мертвых душ?» Так и у Башилова все в его мире имело название, назначение, место.
И при всем своем величии Григорий Григорьевич трепетал буквально перед каждым призом. Это не было, как у Катомского, «волнение», входившее в набор приемов. То был самый неподдельный страх перед судьбой. Лицо делалось землистым, совсем пропадал голос: глубокое удручение долгие годы гнездилось в душе великого наездника, ибо за всю жизнь ни разу не выиграл он Дерби. А это все равно, как для трагика остаться без роли Гамлета. Другие призы Башилов выигрывал, некоторые даже неоднократно. Приз Элиты брал трижды. Дерби никак не давалось! Лошади, идеально подготовленные, начинали хромать прямо на проминке. Однажды при бесспорных шансах на победу Башилов улегся у денника своей лошади на ночь, так надо же! Конкуренты подковыряли с наружной стороны раму и обрушили ее на несчастного фаворита, который хотя серьезно и не покалечился, но выбыл из игры. Случилось это еще в те времена, когда легендарный Яков Петрович подделывал племенные аттестаты, перекрашивал лошадей, а Куприн черпал на ипподроме материал для «Изумруда».
И только в самые последние годы его призовой карьеры счастье сжалилось над прославленным мастером, улыбнулось ему, и он взял Дерби на Былой Мечте. В силу совпадения получилось так, что и конный завод, которому принадлежала Былая Мечта, никогда прежде не удостаивался Дерби, приза призов. По решению администрации завода победительницу захотели увековечить в бронзе при жизни. Для этого на завод вызван был Гарик К., и он поставил там памятник. Правда, не обошлось без творческих дискуссий. Дело в том, что в приемочную комиссию включен был Валентин Михайлович и он произнес разгромную речь примерно в таком духе: если индивидуальность выдающейся кобылы схвачена вполне удовлетворительно, то все же не переданы фамильные черты, которые указывали бы на происхождение Былой Мечты, на ее семейную связь с несравненным Сметанкой! На этом основании Валентин Михайлович категорически отказывался поставить свою подпись под актом приемки памятника, говоря, что он не может подписаться под собственным смертным приговором, ибо потомство не простит такой оплошности, такой элементарной, как он выражался, иппической безграмотности. Не знаю, как уж они там обошлись без подписи эксперта, только Гарик приехал из завода взбудораженный и сказал:
— У них дальше Аничкова моста и коробки «Казбека» вкус не развивался.[17]
Впрочем, Былая Мечта оставалась памятником самой себе, она здравствовала и вот пережила своего тренера.
16
Последний оплот независимости Уэльса, павший под натиском англичан в XIII веке.
17
На Аничковом мосту в Ленинграде установлена, как известно, группа конных скульптур Петра Клодта, которому сам император при посещении его мастерской сказал: «Послушай, Клодт, ты делаешь лошадей не хуже жеребца». А всем знакомый всадник на фоне гор, украшающий пачку папирос «Казбек», нарисован Евгением Лансере, иллюстратором толстовского «Хаджи-Мурата».