Страница 42 из 60
— Я давно уже думаю, что ей следует уйти из лепрозория… — стараясь придать своему голосу возможно больше твердости, проговорил он. — Эта работа ей не подходит.
— Ты так думаешь? — вытягивая из комода зонтик и тщетно пытаясь засунуть его в чемодан, спросила она.
— Несомненно, — с той же несокрушимой твердостью подтвердил он. — Она отдает этому делу много времени и сил, откуда только у нее столько упорства.
— Упорства много, — покончив с зонтиком и пытаясь что-то найти на дне комода, согласилась она, — в этом отношении Юлия вся в отца. Я, к сожалению, всегда уступала и ничего не смогла довести до конца… Так ты говоришь, что лепрозорий не для нее. Что же ты ей советуешь?
Руки ее угомонились, взгляд оторвался от комода и выжидательно уставился на Каминского. Эго придало ему решимость, и он сказал:
— Я советую ей заняться гомеопатией… Она могла бы продолжать мое дело… Я не был бы так одинок, и ее старания нашли бы себе правильное применение…
— Так вот что, Арон, — снова принимаясь за работу, твердо проговорила она, — оставь ее в покое, она лучше нас знает, чем ей заниматься.
— Я желаю ей добра, — не сдавался Каминский. — Я всегда помогал тебе воспитывать ее. Ты не можешь со мной не считаться. Я был для нее вторым отцом…
— Не говори глупостей, Самсон всегда ее любил.
— Ля воспитывал…
— С некоторых пор ты уже не справляешься с этим… Для тебя и для Самсона она все еще ребенок, для меня она — взрослый человек. Я дала ей свободу распоряжаться собой, когда это вам еще в голову не приходило. Запомни это и передай Самсону: взрослые дети не любят, когда не сводят с них глаз. Родители должны уметь видеть и не замечать.
— Но ты согласна, что у лепры пет будущего? — искал ее сочувствия Каминский, — эта болезнь доживает свой век.
Она не намерена была ему уступить. II первый, и второй отец одинаково не вызывали у нее доверия.
— Нельзя вносить сомнения в душу девушки. Важно не то, чем она занимается, а в какой мере это занятие согревает ее…
Перед самым отходом поезда, прощаясь, Лина Ильинична сказала:
— Присмотри здесь за ней, помоги, чем надо, и по морочь ей голову гомеопатией.
Болезнь нагрянула внезапно острой болью в затылке, звоном в ушах и страшной слабостью. Пересилив наступающее беспамятство, Свиридов успел вызвать по телефону врача и тут же свалился. Перед глазами пошли красные и желтые круги, их бег нарастал, сливался, пока огненный круговорот но захлестнул его. С той минуты исчезли грани между сном и явью, настоящее и прошлое смешалось. Обессиленная мысль то всплывала из глубин водоворота, то вновь погружалась в него. Тело стало нечувствительным, и в нем словно больше не было нужды. Течение времени замерло, либо дни и ночи, словно сбившись с пути, стремительно сменяли друг друга, либо надолго утверждалась ночь. Неизменно шумела листва деревьев и шел проливной дождь… Окружающий мир, лишенный очертаний и подернутый мглой, утомлял, и больной легко расставался с ним.
Свиридов впервые подумал о себе и понял, что заболел, когда солнечный свет ослепил его и глаза различили в кресле дремлющего Арона Вульфовича. Окликнуть старого друга он не смог — голос не слушался. Дать о себе знать движением руки ему также не удалось — тело словно онемело. Больной еще раз попытался заговорить, поднять упавшие веки и решил, что он умер. Как бы в подтверждение ему послышались плач и причитания. Голоса были чужие, неприятные, кто именно оплакивал его, он так и не узнал. В перерывах между воплями плачущих доносились обрывки неясного шепота и монотонно звучала надгробная речь. С ужасающей настойчивостью упоминалось его имя и повторялись где-то слышанные, знакомые слова:
«Есть люди, о которых трудно сказать что-нибудь такое, что неизвестно другим… Они словно были раскрытой книгой, и кто хоть раз в нее заглянул, никогда ее не забудет… Он так умел верить, что в душе его не оставалось уголка для сомнений… Поверив в революцию, в ее живительные силы, он и в пору радостей и испытаний оставался ей верным и эту веру унес с собой…»
Почему — «был», хотелось ему возразить, почему — «унес», но, сообразив, что ему не следует спорить с живыми, промолчал.
«Он верил в благотворную силу знания, и на ложе болезни, и в часы расставания с жизнью, мысли о науке, которой он не мог уже служить, были источником его величайших страданий… Его жизнь была прекрасна, и мучительно сознавать, что этой жизни больше нет… Утешимся мыслью, что нам, выпало счастье с ним жить, выпало счастье его знать…»
Какие знакомые слова! Не он ли сам произносил их однажды?..
После того как Свиридов в первый раз пошевелил правой рукой и разглядел подле себя жену и Каминского, мысли о смерти отступили. Больного тревожило другое — что его ждет? Болезнь лишила его речи и парализовала левую часть тела. Похоже на то, что у него кровоизлияние в мозг. Долго ли протянется это состояние? От воли больного, говорят, многое зависит. Что если упражнять тело и речь? Неужели болезнь не отступится? Или лучше потерпеть? Арон выручит его из беды. Обязательно выручит, Анна поможет ему. Никто в его смерти не заинтересован… Положительно никто… Ведь ученые плохие наследодатели… Кеплер оставил семье 22 экю, две рубашки, 57 экземпляров своих «Эфемерид» и рукопись астрономического романа… После Парацельса осталось не больше — 16 флоринов, библия и домашний скарб…
…Употребить свою решимость, чтобы поставить себя на ноги, Свиридову мешало несколько странное обстоятельство. Оно возникло в те дни, когда сознание его только стало проясняться. В него вселилась тоска, омрачавшая радость выздоровления. Она тревожила и не давала покоя, словно напоминая о чем-то близком и важном, утраченном навсегда. Одно время ему казалось, что это душевная слабость после пережитого, кризис, за которым придет исцеление. Шли дни и недели, а безотчетная грусть не унималась. Сколько Свиридов ни убеждал себя, что ничего не случилось, внутренний голос твердил о печальной утрате, которую не возместить.
Всему этому вскоре нашлось объяснение: виной всему — болезнь, она сделала его брюзгой, отвратительным ворчуном. Старость принесла с собой болезни, надломила сердце и сделала его чувствительным к невзгодам.
Окрепшая память говорила о другом: вовсе не впервые, и не сейчас возникло это тягостное чувство. Нечто подобное случалось с ним раньше, до заболевания… Помнится вечер, в номере гостиницы сидят его друзья, Александра Александровна и Лев Яковлевич, они убеждают его помочь им в их работе над хлореллой… Он не уступает, и Александра Александровна, при молчаливом согласии Льва Яковлевича, говорит: «Вы повторяете ошибки иных знаменитостей. Ожесточившись в борьбе за свои идеи, они забывают затем критически осмыслить то самое дело, которому посвятили свою жизнь». Ему от этих слов стало не по себе. После горького раздумья им овладело чувство острой тоски. И сейчас, когда в мыслях воскресают обстановка того вечера и речи Александры Александровны, мучительная тоска лишает его покоя… Крепко должно быть задело его, если долгие страдания не изгладили из души обиды… Не старость и не болезнь причиной тому, что сейчас его угнетает, он и сам уже это начинал понимать.
В дни минувших страданий и болезни два друга больного — жена и Арон Вульфович — не отходили от его постели. После приезда Анны Ильиничны Каминский написал ей в Москву, что не может себе позволить находиться вдали от больного. Она предупредила его, что в столице и без него достаточно врачей, он может оставаться дома. На это последовало короткое письмо, в котором между прочил! говорилось, что Фридрих Великий сажал фельдшера под арест, если у него умирал гвардеец.
Арон Вульфович приехал, снял номер в гостинице, где жили Свиридовы, но почти не бывал у себя. Глубокое кресло у кровати больного заменило ему номер со всеми удобствами и комфортом. Здесь он проводил дни и ночи, готовил лекарства, наблюдал за больным, урывками дремал и тут же обедал.