Страница 38 из 60
Уход Льва Яковлевича из филиала института и печальная весть о болезни Свиридова, привезенная сыном из Москвы, имели неожиданные последствия для душевного состояния Юлии. Арон Вульфович, наблюдавший эту перемену, долго отказывался верить своим глазам.
После отъезда Золотарева все вначале шло хорошо: добрый гений дома Свиридовых являлся к своей любимице, которую некогда носил на руках, приходил ее развлечь и утешить. Она, как обычно, то слушала его с интересом, то беспощадно высмеивала все, что не приходилось ей по вкусу, и неизменно заслушивалась его рассуждениями о любви. Па этот счет у нее были свои давние сомнения, и одному лишь Каминскому она могла их вверить.
Во-первых, ей непонятно, почему любовное чувство порой столь неустойчиво и так часто проходит без следа… Легко утверждать, что любовь — влечение характеров, тяготение людей к душевным особенностям друг друга, но какая цена тяготению, которое так легко исчезает? Всю жизнь опасаться быть оставленной любимым — есть ли большее несчастье на свете? Кто скажет, почему признания мужчин или даже их ласковый взгляд ей так неприятны. Ведь между ними немало прекрасных людей, и черты характера те же, что у Золотарева… И еще бы ей хотелось узнать, почему нежность подруги не утоляет, а обостряет сердечную тоску?..
Арон Вульфович добросовестно пытался решать сотканные ее прихотью задачи, снова и снова повторял, что пока черты характера, которые сроднили влюбленных, не изменились, — любовь долговечна. Влюбленные, чей склад души счастливо совпал, и супруги, сумевшие это совпадение сберечь, никогда друг друга не покинут… Нетрудно ответить и на другой вопрос, который, впрочем, кажется ему нелепым… Как можно сопоставить нежность подружки и влюбленного? Нежность девушки — это выражение ее покорности, готовности всем поступиться ради милого друга. У возлюбленного это разбудит мужество и волю эту покорность защищать. У подружки такая нежность вместо желанной твердости и силы вызовет томление…
Надо ли объяснять, почему сердце, занятое образом друга, недосягаемо для другого? Ведь у этого образа глубокие корни и в радостях былого, и в мечтах о будущем счастье и любви. Уже сами эти представления — непреодолимое препятствие для других…
Когда подобных задач становилось слишком много, Каминский отказывался на них отвечать и однажды, не сдержавшись, строго сказал:
— Энергия, которая тратится вашим сердцем в течение дня, способна поднять семьдесят тонн на высоту одного метра. Не утруждайте же это сердце лишними тяготами…
В веселые минуты она по-прежнему просила Каминского учить ее правилам хорошего тона. Он удовлетворял ее просьбу и оставался серьезным, пока она шутила над его приверженностью к «ложному этикету».
Перемены в ее душевном состоянии наступили исподволь. Арон Вульфович разглядел их не сразу. Началось с того, что девушка сменила свои модные платья на прежние — с длинными рукавами и закрытым воротом, спрятала подарки матери — серьги, браслеты, часики и брошку с алмазом. К ней вернулись прежняя сдержанность, спокойные и строгие движения, исчезли неумеренный смех и развязность, так угнетавшие Свиридова. Она стала рано уходить на работу, поздно возвращаться и подолгу засиживаться за книгой. На замечания матери, что чрезмерный труд подорвет ее силы, она отвечала:
— Я очень отстала и многое упустила, мне надо наверстать упущенное.
На недоверчивую усмешку матери дочь пожимала плечами и отвечала коротко и твердо:
— Я хочу, как отец, быть серьезным ученым… Ты должна меня, мама, понять.
Арону Вульфовичу становилось все труднее угождать своей любимице. Она все меньше смеялась над его забавными историями и, выслушав иной раз, качнет головой и так улыбнется, как если бы уличила его в непозволительной шалости.
В день ее рождения — двадцать пятого сентября — он подарил ей томик стихов современных поэтов с несколько шутливой надписью: «Не верьте, милая, поэту, что девушкам милы стихи, что слуху их, влекомому и к шепоту и к нежностям признания, так сладкозвучен ямб, хорей и прочие причуды стихотворцев. Все то, что девушкам внушила жизнь: и мысли смелые, и чувства робкие, — впервые прозвучало для них прозой. И ласка матери, и грусть влюбленного, и голос собственного чувства стучались в их сердца простою речью… Грядет же день, когда на языке Тургенева, Толстого, не Тютчева, не Майкова и не Суркова падет вам на душу то искреннее слово, та правда друга, которую так ждет тоскующее сердце».
Она прочла надпись и, не поднимая глаз от книги, сказала:
— Извините за откровенность, но очень уж старомодно. Вы все не привыкнете к тому, что я взрослая и говорить со мной следует просто и серьезно.
Иначе слушала она его, когда речь заходила о новых лекарствах и методах лечения, созданных в последнее время. Об этом Юлия охотно и подолгу могла говорить. Ее вопросы и замечания обнаруживали ум, сообразительность и серьезную подготовку. Она не ссылалась в своих утверждениях на Льва Яковлевича и не упоминала его имени. И манера держать себя, выражать свои мысли и поддерживать разговор, который мало ее занимал, ничем не напоминали манеры прежней Юлии. Словно пронесшийся над семьей ураган встряхнул ее душевные силы и вернул скованной мысли свободу.
Наблюдая сдержанную молчаливость девушки, ее строгость к себе, пришедшие на смену беззаботному легкомыслию, и пробудившуюся в ней страсть к труду, Арон Вульфович спрашивал себя: что с ней? Откуда эта перемена и надолго ли?
Однажды она положила перед ним несколько книг и сказала:
— Прочитайте, прошу вас, они вам пригодятся.
К чему ему литература о лепре, он не намерен лечить прокаженных. Ни в Индию, ни в Африку он не собирается…
— Сделайте это, Арон Вульфович, для меня, — попросила девушка, — мне понадобятся ваши советы.
В те дни Каминский был занят другим. Он получил квартиру и расставлял в ней свою мебель, хранившуюся у друзей, пока он скитался из города в город.
— Теперь я, пожалуй, долго не протяну, — в связи с этим шутил Каминский. — До сих пор мою жизнь поддерживала надежда, что я обзаведусь домом, буду есть за собственным столом, спать в своей кровати. Развешу свои фотографии, расставлю безделушки и стану ими любоваться. Цель достигнута, а с ней исчезла и надежда, которая поддерживала мое слабое сердце.
Книги о лепре были прочитаны, и, возвращая их девушке, Арон Вульфович спросил:
— Вы будете меня экзаменовать или поверите, что я усвоил урок?
Она пропустила мимо ушей шутливый тон, села за стол и стала что-то старательно выводить на бумаге. Буквы выходили ровными, строгими, словно в строю. «Взгляните на нас, — как бы говорили они — какие мы ладные! Где вы встретите таких молодцов!»
— Мне пришла в голову интересная мысль, — с виноватой улыбкой проговорила она, — я записала ее и когда-нибудь вам расскажу.
Вместо отпета Каминский огорченно развел руками и с укоризной заметил:
— Опять ваши пальцы в чернилах! Как вас трудно к чему-нибудь приучить!
Девушка и на это не возразила. Когда рука ее замерла на последней строке и точка замкнула величественное шествие букв, она спрятала бумагу в ящик стола, подняла глаза и с мечтательной медлительностью сказала:
— Вы знаете много чудесных лекарств. Укажите мне такое, которое помогло бы моим больным. У вас, гомеопатов, свои средства, подскажите мне что-нибудь… Вы не представляете себе, как мне хочется найти что-нибудь действенное против лепры. Мне кажется порой, что, пока мы не отрешимся от нашей практики и не поведем исследование в другом направлении, ничего не выйдет у нас… Мы уткнулись в тупик, и надо иметь мужество в этом сознаться.
Арон Вульфович не знал, чему больше удивляться, — наивности ли девушки, возмечтавшей найти средство против проказы, или уверенности, с какой она звала порвать с утвердившейся практикой лечения. Тысячи лет человечество искало лекарств против грозной болезни, усилия ученых всех времен и народов оказались напрасными, где уж ей справиться с лепрой!.. Ни спорить, ни возражать Арон Вульфович не стал и только осторожно заметил: