Страница 120 из 126
Итак, улица эта пропала! Мы и говорили это все о пропавшей улице, как говорят о делах покойника, чей гроб только что предали земле. «И пропал казак…» Это означает трагедию. А наше «улица пропала» звучит торжеством: только Москва советская могла совладать с этим наследственным «мелким бесом» рынка, стяжательства, насилия. И кто сделал это? Прежде всего дети их и те, кого били охотнорядские молодцы, в кого стреляли казаки, прятавшиеся в отвратительных недрах дворов и подвалов этой уже пропавшей улицы. Ненависть к прошлому одним натиском уничтожила этот давно прогнивший кусок старой Москвы. А любовь? Надо ли много говорить, — это не прежняя любовь старой Москвы к своей усладительнице, ленивая и покладистая любовь, — новая требует силы, красоты, простора.
Советский стиль в строительстве, разумеется, не мог родиться сразу, целиком, без поисков, как Гера из головы Зевса. Впрочем, греки и римляне тоже искали. От архаических львиных ворот в Микенах до Акрополя пройден длиннейший путь ошибок, исканий и, наконец, драгоценных находок.
Были грозные столицы-государства: Афины, Спарта, Рим, были эллинские полисы, были и есть города-крепости, города-рынки, города-порты, города-«святыни» — с монастырями, попами, «чудесами», как французский Лурд, испанская Авилла, мертвые, увядшие города-музеи, как бельгийский Брюгге. Все города — «владыки мира» и не владыки — строились на костях, на крови, на не оплаченном за целые тысячелетия труде. В народных песнях, в изустных рассказах и преданиях, в злых и беспощадных, как свист хлыста, поговорках, пословицах, побасенках, рисунках, картинах, гравюрах знаменитых художников и безвестных самоучек, в воззваниях и бредовых речах бродячих проповедников-правдоискателей, в музыке, в литературе, в политических памфлетах и петициях, в философских трактатах и экономических изысканиях можно встретить много проклятий городу, его деспотизму, его дворцам, где сосредоточена была власть богачей.
Наши социалистические города возникают из плана: место, границы, сроки определены для них. Были ли когда-нибудь на земле города, населенные только трудящимися? Строились ли когда-нибудь города по заданиям этих трудящихся людей, то есть на основе самого справедливого решения, какое только может быть? Но таких городов еще не бывало и не могло быть. Мы создаем их. Мы строим города справедливости, равенства, свободы, здоровья, разума, веселья. Нашим архитекторам надо вообще не просто какую-то форму найти, а такую форму, которая бы все это выражала.
Я пристрастна к этой старой московской улице. Я прежде ненавидела ее, а теперь люблю, горжусь ею, уважаю ее.
Итак, здравствуй, гостиница! Как могучий вратарь, открываешь ты собой улицу, рожденную социалистическим планом. Теперь я люблю ее. Я не хочу, да и не могу наблюдать за ней с благостным бесстрастием, как созерцали древние своих мраморных богов, величавых, совершенных в своем спокойствии. Нет, я ощущаю, как сильно и гибко пульсирует омоложенная кровь моей улицы. Я люблю ее не по внушению, легковерно, заглазно, как в романе «по переписке». Я проверяю, сравниваю, анализирую.
И вот гостиница стоит передо мной, блистая новизной и молодостью, как тело юного богатыря, снявшего покрытой пылью и кровью боев темный панцырь.
Гостиницы рыцарских романов, прочитанных нами в детстве и ранней юности! Вот они: «Голова черной собаки», «Зеленый слон», «Приют пиратов» и «Дикая роза»! Мы представляли себе мрачные здания с отсыревшими стенами и галерейками, изъеденные червем, с обомшелыми крышами, с глухими, как сундук, дворами, с закопченными каминами, с темными комнатами, похожими на гробы, где, случалось, и действительно находили смерть свою богатые путешественники… Или вот они, устрашающие своей бессмысленной роскошью глаза трудового народа, прославленные грабительскими ценами отели для миллионеров и бездельников всего мира. Или вот они, наконец, отели «средней руки», «меблирашки» и пансионы, где всегда томились, ожидая поворота «судьбы», обездоленные и неудачники, проклинавшие день и час своего появления в этих унылых стенах, откуда западные и российские растиньяки выглядывали своих будущих жертв и пособников.
А здесь — ничего похожего на все эти категории!.. Огромный дом уверенно и гордо поместился в самом сердце города. Площадь — обиталище театральных муз, возглавляемая Аполлоном, — не только ничуть не смущена этим соседством, даже совсем напротив — приободрена, оживлена: так всегда оживляет стариков молодой и сильный человек. Я не вижу в этом создании советского городского зодчества ни изощренной барочной сложности, сгущенной экспрессии, доходящей до эксцентричности, ни этого капризного тяготения барокко к диковинным и капризным формам, презирающим логику и целесообразность. Вместо голых и убогих поверхностей, как это было во времена конструктивистской архитектуры, я вижу выступающие эркера, создающие на стенах мягкую и живописную светотень.
Пять лоджий найдены, конечно, в итальянских дворцах раннего Возрождения, но они мало похожи на те уединенные, полные романтической неги уголки, опутанные плющом и зарослями роз. Нет, помещенные на облицованной мрамором, полной света поверхности, наши лоджии усиливают живописность этого колоссального фасада, придают ему глубину и теплоту. Лоджии украшены без тех филигранных и мелких вычуров, которые так нравились собственникам итальянских палаццо. Вглядитесь внимательно в рисунки лепнины[133]: в розетках угловых украшений вы увидите очертания пятиконечной красноармейской звезды, а среди цветов и плодов на барельефах вы увидите никогда доныне не появлявшийся здесь колос, тугой полный колос колхозной зажиточной жизни.
Да, я пристрастна к этой новой московской улице. Она радует меня и днем и вечером. Два дома-великана, пронзенные золотыми огнями, стоят над Москвой, как флагманские корабли флотилии на высокой воде, готовые идти в бой. Политый асфальт сверкает, как черное зеркало. Улица стала широкой, высокой, плечистой. Эта улица мне нужна, дорога и, близкая мне, как мысль и чувство, входит в мое душевное состояние. Улица и я — мы заодно.
Это было в первые дни жизни нашего метро.
Мокрым весенним ветреным днем я подошла к станции «Охотный ряд». Моросил холодный дождь. Бесцветное небо походило на скверно протертое зеркало. День был жалобный, как бы специально созданный для желчевиков и ипохондриков. Я открыла дверь и очутилась среди простора и белизны широкой площадки, стен, лестницы, которая словно звала спуститься по ней, испробовать ее, как пробуют свежий хлеб, привлекательный для глаза.
Матовые световые груши — как путеводители вдоль облицованного кафелем и мрамором коридора. Стены его были так чисты, светлы и гладки, что любой ребенок мог прижаться к ним безбоязненно, как к щеке матери.
На высоких подставках, словно гордо поднятые вверх могучими руками, сияли изголуба-белые шары, прозрачные, как спелые плоды, налившиеся соком. Они вели еще глубже вниз и сторожили ровный, как у чемпиона, бег двух лестниц. Спускающиеся и поднимающиеся люди стояли на ступеньках в вольно-беспечных позах живых изваяний — лестница несла их на себе сама, куда более могучая и надежная, чем все былинные богатыри, одолевавшие в одиночку тягу земную. Ничем особым не примечательное французское слово «эскалатор» входило здесь в сознание легко и свободно, как свое, русское слово.
— Папа, эска-ла-тор… вот он! — зазвенел веселый детский голос. Он выговаривал новое слово сразу правильно и чисто, как и все старые и молодые москвичи, в тот день попавшие на метро.
«Эскалатор» — имело еще одно значение: праздник советской техники. Каждая из этих ребристых, бегущих вверх и вниз ступенек, каждый винт и гайка — все было сделано на советских заводах, из советских материалов. И, войдя в вагон, каждый продолжал себя чувствовать в роли приемщика, который должен испытать новую природу вещей. Но и вагон так же смело мог выдержать тысячи любопытных взглядов и самых пристрастных осмотров. Неуязвимо блистал он никелем, лаком, стеклом, добротной кожей диванов, свежейшими расцветками стен, дверей, потолков, карнизов.
133
Лепнины — алебастровые украшения.