Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 105

Пауза.

Я тоже всю жизнь буду помнить, как однажды в шесть утра дал маху, признавшись в любви незнакомке, про которую ничего не знал не ведал, ни из какой она страны, ни какого роду-племени, ни на каком языке она говорит и есть ли у нас вообще общий язык, и на всю жизнь у меня останется впечатление, что я прошел мимо чего-то большого, потому что я сделал из тебя птицу и командную башню, а ты…

Прости, что назвал тебя стервой, моя Дульсинея.

Я вот тут…

Дон Кихот, тот не был косноязычным.

Ты читала? Затянуто немного, не находишь?

Слушай, я назвал тебя стервой — прости, забудь, не бери в голову.

Так — это я уже себе, — посмотри в свой билет, проверь в сотый раз время вылета и номер рейса, подумай о чем-нибудь другом, только тихо подумай, не то она тебя услышит и поймет, что это не блажь, это твое «я люблю вас», а всерьез, потому что ты ранен, только не самолюбие ранено — никаких «само» и никакого «любия», все это ерунда, — я действительно ранен и готов все послать к черту — все, потому что ты мне отказываешь, отказываешь даже в улыбке, даже в «спасибо», хотя «спасибо» — это худшее, что можно придумать, но даже на «спасибо» ты не расщедрилась. Скажи, тебе так трудно сказать «спасибо», когда тебе говорят «я тебя люблю»?

Эк меня занесло.

Вот ведь все-таки стерва.

Пауза.

А что ежели в конечном итоге, в результате моей несуразности и твоего молчания, то есть в конце этого тоннеля, где я пытаюсь нащупать выключатель или тропинку под ногами или, в совсем уж крайнем случае, услышать простое человеческое «спасибо», — что ежели в результате моих любовных признаний и твоего отсутствия чего бы то ни было в ответ вдруг обнаружилось бы, что существует малю-ю-юсенькая такая неувязочка, вернее, несостыковочка, а именно наш с тобой язык… я хочу сказать, что твой язык решительно не похож на мой, настолько не похож, что твой и мой языки никогда и нигде не могли бы встретиться и договориться, а это значит — привет-крокет, здравствуй недоразумение. О нет, черт подери, беру все сказанное назад, ты понимаешь, о чем я. Беру назад.

Я буду говорить тебе о любви на всех языках, которые знаю, пока эти языки не иссякнут, пока не найду твой язык.

И не думай, пожалуйста, что я вдарился в лингвистику для отвода глаз, а на самом деле мне страсть как охота поцеловать тебя взасос и почувствовать твой реальный язык, этот сочный и упругий кусок мяса, пока ночь еще липнет по закоулкам аэропорта, а самолеты похожи на ночных птиц и взлетное поле все во мгле и тумане, совсем как я сам, и все кругом серое, что кошки ночью, и ты меня в упор не видишь, и вообще, блин, ты встаешь.

Пауза.

Блинский еж.

Ты отозвалась на приглашение девицы в громкоговорителе, которая в очередной раз объявила посадку на наш самолет, то есть на твой самолет, потому что ты встала, а в руке у тебя зеленый чемоданчик — ну прям кусок зеленого луга — и идешь к гейту, который указала девица.

Нет, я не сдвинусь с места, прежде всего потому, что, когда ты встала, скамейка устрашающе заскрипела, и плевать я хотел на то, из какой ты страны и какой особенный вкус у твоего языка, и нужна ты мне как прошлогодний снег, моя дорогуша, моя красавица, мое пустое место, потому что росточком ты, оказывается, не вышла, и вообще любовь — это чушь собачья на постном масле, а уж моя любовь и подавно, ниже плинтуса, а ты пока что заняла место в очереди на посадку.

Ты достала паспорт, а чувак с минералкой тут же пристроился рядом, вон он, что-то у тебя спрашивает и показывает свой паспорт, и ты, ты тоже показываешь ему свой, вы смотрите друг другу в паспорта, — а я вот думаю, какого черта надо показывать паспорт, если ты с человеком не знаком, это ведь тебе не хухры-мухры, ведь там всёшеньки про тебя прописано, имя-фамилия-где-родился и все границы, которые ты за последние годы пересекал, и куча всяких штемпелей и печатей, доказывающих, что ты действительно летал на самолетах, менял часовые пояса, переживал моменты безвременья и потерянности, когда цепляешься за буй как за последнюю надежду, — короче, весь ты в своем паспорте как на ладони — и ты показываешь все это глушителю минералки. Сказать, что я об этом думаю? Этому палец в рот не клади, оттяпает, а сам в лес, как говорится, так и смотрит, значит, долго не задержится, вот тебе вся правда-матка.





Он аж расплылся, глядя на твою фотку, ты тоже улыбаешься, разглядывая евойную, и если он сейчас не описается, то у него, видать, крепкие нервы, я бы давно уж сблевал от стольких проявлений любви: и паспорт нараспашку, и ты там вся «извольте пожалуйста», без стыда и стеснения, и улыбка в придачу, черт подери, обворожительная улыбка анфас из разряда «солнце из-за тучки», — а я тут, понимаешь, созерцаю собственные штиблеты и красный саквояж и истекаю, можно сказать, кровью, и у крови вкус картона, и башка вращается так, что все плывет… А про шлюх на Гран-Виа я вспомнил исключительно, чтобы тебе досадить, и даже утверждаю, что это лучшее, что есть на свете, а ты им и в подметки не годишься, тебе до них еще учиться и учиться надо, а этот оплывший пузырь с водой, ему тоже рядом с ними делать нечего, от одного его вида с души воротит, — а ты, от одного твоего вида голова идет кругом, ну да будет об этом.

Все, голова встала на место, а Дон Кихот на тебя и смотреть бы не стал.

Ты когда поднялась, под тобой скамейка застонала, и ничего в тебе нет особенного, телки на Гран-Виа те хоть ласковые, а тебя не научили даже «спасибо» говорить.

Пауза.

Останусь сидеть.

Иди в свой самолет, показывай кому хошь свой паспорт.

Пойди трахнись с этим типом.

Подержи ему пиписку, чтоб писал куда надо, только учти, это дело непростое.

Лучше если ты позовешь на помощь пожарных — он столько высосал, этот бугай, что его шланг так просто не удержишь, тут без пожарных не обойтись, моя девочка.

Может, ты сама пожарный, может, ты чужестранка, может, даже ты супервумэн, но это уже ничего не меняет, я остаюсь.

А я привык.

Привык оставаться.

Пауза.

Ты, поди, думаешь, я что ни день на самолетах летаю, что мне куда-то на край света приспичило, что я эти границы пачками перелетаю, да? А вот и нет.

Вся моя жизнь помещается в этом красном чемоданчике — вот тебе про меня вся правда, детка. (Берет свой чемодан, кладет его на колени, открывает. Достает оттуда пачку писем, перевязанную голубой лентой.)

Никто не писал таких писем, как она. Моя жена, я хочу сказать: когда-то у меня была жена, то есть она была моей женой. Никто не писал как она — целый день все письма, письма. Дневные письма: она писала их — как зонтик протягивала, будто хотела защитить меня от всего на свете — чтобы мне грустно не было, чтоб усталость не давила, чтобы жизнь тошной не казалась, — такие вот письма-зонтики. А ночные письма — это был черный полог над Млечным путем, пенка в кастрюле с черным молоком, пульт управления сновидениями — чтобы их распознать и различить, — голос, ведущий сквозь тьму, стакан молока на ночь страх отогнать, спасение от этой муторной жизни, в которой тебе того гляди на голову метеорит какой-нибудь свалится — вот что такое были ее ночные письма. Пенка на Млечном пути.

Читать ее письма было все равно что лезть на Эверест, потому что это были кипы страниц, в них надо было погружаться, как в Пруста или Лопе де Вегу, гиблое дело, — я терялся в ее письмах, написанных днем, терялся в тех, что она писала ночью и которые подавала как сокровенные признания: невысказанные тайны, поведанные тайны — вот какие у нас были отношения.