Страница 3 из 75
На этих примерах я понял, что ненависть других людей не является ни социальной, ни классовой. Эта ненависть существует при любых правительствах и любых политических системах. В ее основе лежит злоба и зависть — зависть к тому, кто достойней.
Судьба Андрея Весильского ужасна. При немцах он сумел навредить очень многим. К немецкой оккупации он приспособился еще лучше, чем к советской власти. Терпению людей пришел конец.
В первый день освобождения его арестовали и посадили в подвал в доме бывшей комендатуры. У входа в этот подвал собрались сотни жителей Белой Церкви. Люди оттеснили охрану, сорвали замок, упиравшегося Весильского силой вытащили на улицу, и здесь толпа разорвала его на куски и раскидала их по всем улицам.
ЗНАМЕНИЕ
Я впервые вспоминаю себя на тихой зеленой улице на окраине большого города. Мне пятый год. Наша улица называется Пасечной, значит, когда-то здесь была деревня, разводили пчел. Теперь пасек у нас больше нет, но по улице ходят куры, а в некоторых домах держат коров.
Мы живем во Львове. Этот старый русский город, построенный в начале XIII века князем Даниилом Романовичем, в течение долгих столетий много раз переходил из рук в руки, становился то польским, то венгерским, то австрийским, то опять польским. Здесь говорят по-украински, по-польски и по-русски.
У нас большая семья, мы живем впятером в одной комнате — мать, мы с братом и тетя с мужем. Но в то время это мне казалось нормальным, тогда я не представлял себе, что кто-то живет по-другому.
Я часто сижу за воротами на скамейке и слежу за петухом, который ходит важно, высоко несет голову, но со своей высоты видит лучше, чем куры, в поисках зерен снующие по улице с низко опущенным клювом. Обнаружив съедобное, петух не бросается клевать его сам, а созывает всю свою семью. Так, по моим тогдашним понятиям, должен вести себя настоящий мужчина. Мне интересно, когда же он ест? Наверно, когда мать разбрасывает им корм с крыльца. Тогда он может позволить себе расслабиться. Тут ему ясно, что судьба, в лице моей матери, щедро позаботилась о его подопечных и корма хватит на всех. Его место вожака на время занял кто-то еще более важный.
Об отце в семье не говорят. Я не вижу даже его фотографий. В буфете стоит большая глиняная кружка. У нее по бокам вылеплены разные раскрашенные сцены из жизни людей, пьющих пиво. Вместо ручки у кружки фигура человека, который изогнулся и словно заглядывает в бочку или приготовился пить из нее. У человека любопытные глаза на глиняном лице и глазированная голубая борода. Нужно обхватить его ладонью за талию, чтобы поднять кружку к губам.
Я рассматриваю кружку сквозь стекло, но когда пытаюсь открыть дверцу и взять ее в руки, мать или тетя останавливают меня:
— Не трогай, разобьешь! Это кружка твоего отца.
Постепенно мне начинает казаться, что фигура человека, из которой сделана ручка, это мой отец, что это слепили с него самого, и мне еще больше хочется обхватить его пальцами, повернуть к себе и разглядеть моего маленького отца.
— Оставь кружку в покое! — кричат мне, и я отхожу от буфета.
Мой отец — заключенный, и о нем опасно говорить даже дома.
Однажды мать надела на меня чистую рубаху, выходные брюки, и мы отправились с ней в центр города. Мы вошли в кирпичное здание, мать что-то долго объясняла солдату на входе, и нас наконец пропустили внутрь. Я узнал потом, что это было управление внутренних дел. Времена наступили более умеренные (шел 1954 год), и мать хотела узнать о судьбе своего мужа.
Нас принял пожилой человек в военной форме (мне все люди казались тогда старыми). Мать разговаривала с ним, а я смотрел по сторонам. Я помню, что стены в комнате были грязные, давно не ремонтированные, не то что в нашей комнате, которую дядя Вася побелил две недели назад. Зато там было горячее паровое отопление, о котором я только слышал. Правда, я видел такие батареи на свалке, ободранные и ржавые. Мы проводили по их ребрам железным прутом, звук получался громкий, отрывистый, как будто кто-то бежал по ступенькам в железных сапогах.
Здесь батарея была не такая ржавая, но тоже старая. Там, где обычно приделано колесико, которое можно крутить, регулируя пар, из батареи торчал квадратный штырь, весь в черном масле. Окно в кабинете было забрано решеткой, как будто его хозяин тоже сидел в тюрьме. На стенах ничего не висело, кроме одной увеличенной черно-белой фотографии неприятного человека с бородкой клинышком и усами. Потом я узнал, что это первый чекист Феликс Эдмундович Дзержинский.
— Пришел ответ на ваш запрос. В списках живых не значится, — услышал я за спиной голос чекиста, которого даже не видел, разглядывая кабинет.
Я не сразу понял, что это относится к моему отцу. Само выражение «в списках живых» мне тогда было непонятно. Мне представились какие-то живые, то есть оживленные, веселые списки, которые куда-то несутся, куда-то скачут. Что такое списки, я тоже не знал. Но тут с матерью случилась истерика. Она заплакала, вцепилась ему в отвороты кителя и начала трясти что было силы.
— Где же он значится?! Где он? Где?! — кричала мама. — Отдайте его!
— Успокойтесь, гражданка! Выпейте воды! — сквозь сжатые губы процедил хозяин кабинета, схватив ее за руки.
Но она не выпускала китель и продолжала рыдать. Чекист сначала пытался вырваться, оторвать от себя ее руки, а потом со всей силой с размаху ударил мать по щеке.
Я бросился защищать ее, но был отброшен ударом сапога к батарее. Удар был такой сильный, что я напоролся левым боком на ржавый, покрытый маслом штырь, который вошел мне прямо в тело.
— Леня! Сыночек! — бросилась ко мне мать. — Ты не ушибся?
Бок моей чистой выходной рубахи был в крови.
— Изверги! Вы чего с детями делаете? Своих что ли нету? — причитала мать.
— Поговори мне тут! — прикрикнул на нее чекист и нажал на кнопку звонка.
В кабинет сразу же вбежал солдат, как будто он стоял и ждал под самой дверью.
— Уведите! — приказал военный.
Нас с мамой вывели на улицу.
Всю дорогу до дому мать несла меня на руках. Бок болел очень сильно. Дома меня раздели, мама промыла рану и смазала йодом. Я кричал и вырывался, но меня крепко держала тетя Надя.
Ночью я спал плохо, у меня поднялась температура. Мать поила меня горячим чаем с малиновым вареньем. К врачам в те годы ходили только в крайнем случае, всем казалось, что и так обойдется. Мало ли что бывает с мальчишками? Они бегают, падают, набивают шишки, и на них все быстро заживает.
Моя рана заживала плохо и все время гноилась.
— Чем это у нас так пахнет? — спросил однажды дядя Вася. — Что-нибудь испортилось?
Дома у нас всегда было очень чисто, полы вымыты набело, мусор выносили сразу же и выбрасывали.
— Может, где-то крыса сдохла? — предположила тетя Надя. — Под полом.
Очень скоро я обнаружил, что это пахло от меня. У гноя, который сочился из раны, был неприятный, отталкивающий запах.
Потом это заметили и другие. Меня стали сторониться. Дядя Вася отворачивался, проходя мимо меня. Мать одела меня и снова на руках понесла в больницу. Мы прошли вдоль старинных львовских домов, которые мне всегда нравились, но в этот раз я их не видел. Перед глазами все плыло, раздваивалось. Казалось, что улицы тоже с отвращением убегали от меня.
В больнице мне сделали анализ крови, и врач сказал, что уже ничего нельзя поделать, нужно было обратиться в больницу раньше.
— У него сильный жар, рана воспалена. Это заражение крови. В таком состоянии даже нельзя оперировать, — сказал врач.
— А лекарства? — спросила мама.
Врач развел руками.
— Я вам выпишу пенициллин. Но боюсь, что уже поздно. Нужно было действовать хотя бы месяц назад.
Как мы добрались до дома, я не помню. Мне становилось все хуже. Я почти не вставал, хотя по-настоящему спал мало. Это был какой-то полусон, полубред. Я видел деда, который строил мост, а мост все время сносило обвалами. Он начинал строить заново, но вода в реке прибывала, начинала крутить водовороты и уносила обломки моста вниз по течению.