Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 75

—      Там работает абвер. «Боевые кресты» их люди.

—      Вам, я имею в виду СД, тоже следует подклю­читься. Войдите в контакт с бюро Риббентропа. Можно даже непосредственно с Абецем. Он разворачивает в Париже большие дела.

—      Они готовы к такому сотрудничеству?

—       Тут многое будет зависеть лично от вас, Рейнгард, от вашего искусства, в коем я абсолютно уверен.

—      Благодарю, рейхсфюрер!

—      Что же касается Риббентропа, то, как вы знаете, я имел честь поздравить его с присвоением звания штан­дартенфюрера СС. Вот, собственно, и все. В остальном вы с присущим вам блеском разберетесь сами... Да, чтобы окончательно развязаться с текущими делами, вернемся к этим... родственникам. Подошлите мне все, что есть. И вообще не выпускайте их из поля зрения. Я имею в виду дальнейшую перспективу. Торопиться не стоит. Пока примиримся с тем, что не мы ведем в счете.

—       Один — один,— сжав тонкие губы, возразил Гейдрих.— Фон Бредау и Шлейхер все-таки попали в Вальхаллу. Посмотрим, каков будет следующий сет.

—       Не шутите с Вальхаллой, Гейдрих,— брови рейхсфюрера предостерегающе дрогнули,— это святое.

—       Простите, рейхсфюрер. Я просто неловко выра­зился.

Мимолетная ассоциация напомнила Гиммлеру Грегора Штрассера, которого в ту роковую, тридцатого июня, ночь аккуратно доставили во внутреннюю тюрь­му на Принц Альбрехтштрассе. Отвели самую простор­ную камеру, шестнадцатую, даже принесли кофе и си­гарет, стоило ему лишь заикнуться. А ведь должны были пристрелить на месте, как прочих, по списку. Но в комнату, где ночевал со своим «мальчиком» Рэм, ворвался сам фюрер, и вообще почти все шишки рабо­тали в Бад-Висзее. Штрассер же достался соплякам, которые почему-то спасовали перед «великим челове­ком». В сущности, покончить с ним должен был он, Гиммлер. Но не поднялась рука на бывшего шефа и благодетеля. Бедняга Грегор ведь так полагался на своего верного секретаря: «Хайни все сделает, Хайни устроит...» Дело закончили Гейдрих и Эйке. Открыли стрельбу через глазок. Бедный Штрассер попытался укрыться в углу. Но они ворвались в камеру и доби­ли его. Теперь он тоже в Вальхалле, в обители героев. Такая вот судьба...

Расставшись с шефом, Гейдрих прошелся по каби­нетам проведать друзей. Все служебные помещения на Вильгельмштрассе, за исключением тюрьмы для особо важных преступников, картотеки, хранившейся за семью запорами в броневых сейфах, и, конечно, му­зея со скелетами и прочей атрибутикой черной магии, были меблированы на один лад: огромный стол, на ко­тором, будь на то надобность, можно хоть штабные игры проводить, где-нибудь у стены круглый столик с графином, два больших кресла и насупротив —ди­ван. Двери тоже одинаковые и без табличек. Немудре­но было и заблудиться. Но Гейдрих превосходно ориен­тировался в коридорах, где у каждого поворота засты­ли, как манекены, охранники, и ни разу не ошибся дверью.

Генералы никуда не денутся. Рано или поздно вылезут лбом под мушку. Нужно сосредоточиться на Париже. Разбиться в кровь, но не проиграть, если лягу­шатники проголосуют не так, как нам хочется. Глав­ное — не подставляться.

3

Ранним утром в Народный комиссариат по иностран­ным делам зашел товарищ в габардиновом пальто. Предъявил удостоверение и прямиком проследовал в Третий западный отдел. Пробыв некоторое время за закрытой дверью, он вышел, но не один, а вместе с заместителем заведующего, и все, кто видел, как они спускались по лестнице, сразу поняли, что это значит.

Часам к четырем тусклый день без остатка истаял в купоросном растворе. Каменные вазы на безликом фронтоне наркомата едва посверкивали ворсистым инеем. Почти отвесно сыпались лохматые клочья, мо­тыльками мятущиеся под фонарем.

Литвинов взглянул на часы и принялся собирать бумаги для вечерних занятий. Жил он неподалеку, на Спиридоновке, в одном из крыльев представитель­ского особняка, построенного в стиле модерн, но с неого­тическими изысками: переходы, соединительные арки, остроконечные башенки. Нарком обычно обедал с семь­ей, а после уходил в кабинет, где застревал далеко за полночь. Поутру же, что-нибудь около десяти, вновь выезжал на Кузнецкий.

Сходный распорядок установился и в Наркомтяжпроме, и в Наркомюсте, и в Наркомпросе — везде. Аппа­рат гибко приспособился к биологическому ритму вождя и принял его за эталон.

Сталин, конечно, мог и не позвонить, но если звонил, то, как правило, среди ночи. Этих звонков ожидали с замиранием сердца. К глубоко затаенной опаске при­мешивалось лестное ощущение особой значимости именно твоей отрасли, твоего участка, непреложное свидетельство личной принадлежности к высшим эта­жам власти. Вместе с наркомами бодрствовали их замы, дежурили начальники управлений, отделов. Ма­ло ли какая справка понадобится?

Литвинов вызвал по внутреннему телефону замнаркома Крестинского, старого товарища по большевист­скому подполью.

—      Николай Николаевич, приглашаю разделить ве­черний досуг!.. Так сказать, на чашку чая.

—      Ох, знаю я эти чаи... Впрочем, какая разница, где сидеть? Так оно даже лучше: спокойнее... Ты, ко­нечно, в курсе?

—      Вот и славно,— Литвинов проигнорировал воп­рос.— Тогда как обычно.

—      Какие-нибудь материалы понадобятся? — после долгой паузы поинтересовался Крестинский.

—      Нет, я все беру с собой... Разве что по Германии? Федор, наверное, тоже будет.

Они понимали друг друга с полуслова.

Максим Максимович положил трубку и по город­скому позвонил в Институт красной профессуры, где преподавал историк Ротштейн, тоже старый партиец, верный, испытанный друг.

—      Я опять, как снег на голову... Не откажешь, го­лубчик?

Вопрос был данью вежливости, не более. С каждым днем их становилось все меньше, твердокаменных, спа­янных общей памятью о царской каторге, эмиграции, тюрьмах, побегах. Отдав революции тело и душу, они уцелели чудом, словно смерти назло. Теперь она с удесятеренным рвением прибирала своих данников. И никогда еще им, презиравшим страх, не было так страшно, как в эти долгие зимние ночи. Из терпеливой сиделицы свирепой охотницей стала смерть. Словно подстегнутая нагайкой. Как заноза застряло в памяти это беспокойное слово «подстегнутая»! Ассоциативно оно как-то связано с закрытием общества политка­торжан и ссыльнопоселенцев. Дурной знак, «подстеги­вающий».

Набив до отказа вместительный добротный порт­фель, Литвинов с торопливым испугом, словно его заста­ли врасплох, похлопал себя по карманам, ища ключи от несгораемого шкафа. И тут же перевел дух, увидев связку в стаканчике для скрепок, рядом с бронзовым пресс-папье.

Он запер стальную дверцу, наложил пластилиновую печать. Потом застегнул карманы темно-синего кителя и вышел в приемную. Внизу заглянул к главному се­кретарю Гершельману:

—      Спокойной ночи, счастливого вам дежурства.

Подойдя к автомобилю, Максим Максимович смах­нул тающие на ресницах снежинки. Ряды бессонных окон напротив косо подсвечивали их молчаливый ис­ход. Низринуты с небес: все вместе и все-таки каждая в отдельности, подумал он и вдруг различил слитный шелест падения. Максим Максимович с болью припоми­нал тех, кому уже никто не смел, да, в сущности, и не мог, протянуть руку помощи. И еще гвоздила забота о Крестинском, который пока стоял рядом, бок о бок, хоть ощущались глубинные подвижки и настороженное ухо ловило дальний скрежет разлома.

В кинохронике о героях-полярниках почему-то особо запомнилась отколовшаяся льдина, медленно уносимая течением. Казалось бы, что тут такого? Узенькая лента открытой воды! А уже конец, уже ничего не подела­ешь. В действие пришли неподвластные тебе силы. Собственная беспомощность — вот что страшнее всего. И видишь, и понимаешь, но даже пальцем не смеешь пошевелить.

Когда после убийства Кирова прошла первая волна арестов, краем затронувшая и НКИД, он пытался вступаться в чуть ли не каждого, и порой не совсем безуспешно. И за других тоже потом просил, с кем не­посредственно не был связан, но кого знал и помнил как кристальных большевиков. Только это уже не действо­вало. Мельница раскручивалась на полный ход. И как проявление неумолимого абсолюта, утверждалось пра­вило отколотой льдины. Кого уносило, о тех даже не спрашивали. Они уже не принадлежали к миру живых. Пустота — всепоглощающая, глухая. Страх оставался страхом. Но неведомо как родилась и новая этика, заступившая место прежней, новый хороший тон: не видеть, не говорить, даже не думать. Так «принято», так «полагалось».