Страница 12 из 15
— Вон она, — сказал мой брат и сразу умолк, смутившись. — Нет, постойте… Ну да, вон та!
— Да, — сказал я. — Теперь и я его вижу!
— Ее, балда!
— Ну, ее, — поправился я, и на секунду мне показалось, что я действительно ее вижу — замечательную несушку с куда более белым и пышным, чем у остальных, оперением и куда более резвую и веселую, чем прочие куры, однако ступавшую удивительно гордо…
Волнующееся птичье море расступилось на миг перед нашим взором, чтобы явить ему одну-единственную из множества птиц, похожих на островки лунного света на теплой траве. На секунду куры застыли на месте, но тут снова то ли лай собаки, то ли прозвучавший выстрелом выхлоп проезжающего мимо автомобиля обратил их в паническое бегство. Стоило им сомкнуть свои ряды, и та несушка исчезла.
— Ты видел? — спросила меня хозяйка, крепко вцепившись в проволочную сетку и высматривая свою любимицу в толпе мечущихся кур.
— Да. — Мне не было видно, какое при этом стало лицо у отца — то ли осталось серьезным, то ли он сухо усмехнулся. — Я ее видел.
Отец с матерью повернулись и пошли к нашему домику, но хозяйка и мы со Скипом остались стоять у сетки и молча, даже не показывая пальцами на кур, простояли там еще минут десять.
А потом пришла пора ложиться спать.
Но мне не спалось. Я лежал рядом со Скипом и вспоминал, как раньше по ночам, когда отец с матерью разговаривали о всяких взрослых вещах, мы любили слушать их разговоры — мать озабоченно спрашивала о чем-то, а он отвечал ей спокойно, уверенно и тихо. Горшок с золотыми монетами, счастье на том конце радуги — нет, в такое я больше не верил. Молочные реки с кисельными берегами. Нет, нет. Мы слишком много проехали и слишком много видели, чтобы я мог в это поверить. И все же…
Когда-нибудь в гавань войдет мой корабль…
В это я верил.
Когда я слышал, как отец говорит это, на глаза мне наворачивались слезы. Я видел такие корабли — на озере Мичиган летним утром. Они проплывали мимо после регаты, полные веселых людей, которые горстями бросали в воздух конфетти и трубили в трубы, а мне представлялось… — бесконечное множество раз в бесконечное множество ночей я отчетливо видел на стене перед собой дивную картину: мы тоже стоим на причале — мама, папа, Скип и я! — и корабль, огромный, белоснежный, вплывает в гавань, а на верхней палубе стоят миллионеры и подбрасывают вверх не конфетти, а долларовые банкноты и золотые монеты, и все это шумным дождем падает вниз, и мы пляшем от радости, и стараемся изловчиться и поймать как можно больше, и ойкаем, когда тяжелой монетой попадает по голове, и смеемся, когда нас щекочут похожие на хлопья снега банкноты…
Мать что-то спрашивала — насчет того корабля, — а отец отвечал ей, и в ночной тиши мы со Скипом погружались в одни и те же мечты — как мы стоим на причале, а корабль…
Но сегодня ночью я вдруг спросил в давно уже наступившей тишине:
— Пап, а что оно означает?
— Что именно? — откликнулся отец из темноты, где он лежал рядом с матерью.
— То, что написано на яйце. Неужели тот корабль скоро придет?
Отец долго молчал. Потом твердо ответил:
— Я думаю, да. Надпись означает именно это. А теперь спи, Дуг.
— Хорошо, сэр.
Я вытер слезы и отвернулся к стене.
Из Амарильо мы выехали в шесть утра, чтобы успеть хоть немного проехать по холодку, и в течение первого часа все тупо молчали, еще не проснувшись как следует. И весь следующий час мы тоже молчали — думали о том, что произошло вчера. Наконец на отца подействовал выпитый кофе, и он обронил вслух:
— Десять тысяч.
Мы ждали, что он скажет еще, но отец молча качал головой.
— Десять тысяч бессловесных тварей! — воскликнул он наконец. — Но лишь одна, невесть откуда взявшаяся, вдруг решает передать нам…
— Ну что ты, отец, в самом деле! — с упреком сказала мама.
Словно хотела спросить: «Ты ведь не веришь этому, правда?»
— Да уж, папа! — Мой брат говорил с той же чуть заметной насмешкой.
— Тут есть над чем подумать. — Отец не обращал на них внимания. Он не сводил глаз с дороги, ведя машину легко и свободно, не стискивая руль, а уверенно направляя наше «утлое суденышко» через пустыню. Стоило миновать один холм, как сразу же за ним возникал следующий, а там и еще один, и дальше… а что дальше?
Мать заглянула отцу в глаза, но у нее не хватило духу окликнуть его тем же насмешливым тоном еще раз. Она отвернулась к окошку, посмотрела на дорогу и промолвила так тихо, что нам почти не было слышно:
— Как там было написано? Повтори-ка!
Отец плавно миновал поворот в сторону Уайт-Сэндз, откашлялся, на ходу протер ладошкой ветровое стекло перед собой, точно расчищая кусочек неба, и сказал, как бы вспоминая:
— Мир вам. Благоденствие ваше грядет.
Мы проехали еще с милю, прежде чем я решился спросить:
— А сколько… ну, сколько может… стоить такое яйцо, пап?
— Людям его оценить невозможно, — ответил он, не оглядываясь и продолжая вести машину к далекому горизонту. — Знаешь, сынок, этого просто нельзя делать! Нельзя вешать ценник на яйцо, посредством которого с нами говорят Небеса! Мотелем куриных откровений — вот как мы теперь всегда будем называть этот мотель.
И мы помчались дальше со скоростью сорок миль в час сквозь жару и пыль послезавтрашнего дня.
Мы со Скипом сидели смирно и даже потихоньку, незаметно не пихали друг друга, пока где-то в полдень не пришлось вылезти, чтобы «полить цветочки» на обочине дороги.
ВЕТЕР ГЕТТИСБЕРГА
Вечером, в половине девятого, с той стороны коридора, где был зрительный зал, донесся резкий короткий звук.
«Выхлоп автомобиля на соседней улице, — подумал он. — Нет. Выстрел».
Через мгновение — всплеск встревоженных голосов и внезапная тишина. Словно волна, с разбега ударившись о песчаный берег, затихла в недоумении. Хлопнули двери. Чьи-то бегущие шаги.
В кабинет вбежал билетер и обвел комнату невидящим взглядом; лицо его было бледно, губы силились что-то сказать:
— Линкольн… Линкольн…
Бэйс поднял голову от бумаг:
— Что случилось с Линкольном?
— Его… Его убили.
— Прекрасная шутка. А теперь…
— Убили. Разве вы не понимаете? Застрелили. Во второй раз!..
И билетер, пошатываясь, держась рукой за стену, вышел.
Бэйс почувствовал, как встает со стула.
— О Господи…
Через секунду он уже бежал по коридору, обогнал билетера, и тот, словно очнувшись, побежал рядом.
— Нет-нет, — повторял Бэйс. — Этого не произошло. Не могло, не должно…
— Убит, — снова сказал билетер.
Едва они завернули за угол, как с треском распахнулись двери зрительного зала, и уже не зрители, а возбужденная толпа заполнила коридор. Она волновалась, шумела, слышались крики, визг, отдельные испуганные голоса:
— Где он? Кто стрелял? Этот? Он? Держите его! Осторожно! Остановитесь!
Из гущи людей безуспешно пытались выбраться двое охранников, но их толкали, теснили, отбрасывали то в одну, то в другую сторону. В руках у них бился человек, он тщетно пытался увернуться от жадных рук толпы, мелькавших в воздухе кулаков. Но руки хватали его, тянули к себе, били, щипали, удары наносились чем попало — тяжелыми свертками и легкими дамскими зонтами, тут же разлетавшимися в щепки, как бумажный змей, подхваченный ураганом. Женщины, потерявшие спутников, жалобно причитали и испуганно озирались по сторонам, орущие мужчины грубо расталкивали толпу, стремясь протиснуться поближе к охранникам и человеку, который ладонями рук с широко растопыренными пальцами закрывал свое разбитое и исцарапанное лицо.
— О Господи!
Бэйс застыл на месте, глядя на происходящее, начиная уже верить. Но замешательство было лишь мгновенным. Он бросился к толпе.
— Сюда, сюда! Потеснитесь назад! Вот в эти двери. Сюда, сюда!