Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 13

Понимал лишь: он – козявка, а Космос – великий, и что такое его крошечная жизнь перед черными просторами, забитыми звездной пылью?

Малютка – и огромность, какую не измеришь мыслью. Букашка – и прогалы вечности.

Труба в руке тряслась. Скользила в шерстяной варежке. Слезы текли по разрумяненному лицу. Это от мороза, успокаивала себя бабушка, вытирая слезы внука краем муфточки. Пусть поглядит на свои звезды. Пусть полюбуется. Может, астрономом станет?

Я не букашка, повторял себе беззвучно Ром, шествуя домой рука в руке с бабушкой, я не паучок, не бабочка. Я – человек, и если я понимаю, как Космос велик, может быть, и он понимает меня?

Но огромное черно-синее, цвета бабушкиных молодых кос, усеянное от зенита до горизонта точками звезд небо молчало. Не давало Рому знака.

И Ром, прижимая подзорную трубу к груди, к козьей шубенке, закинув головенку к страшному бездонному небу, шевелящемуся всеми недосягаемыми огнями, шептал себе празднично и обреченно: «Я не умру. Нет, я не умру. Нет, нет, я не умру».

А дома бабушка ставила на плиту чайник и вынимала из холодильника вкусную копченую колбаску, и разогревала на черной чугунной сковородке жареную курочку, и Ром, усаживаясь за стол, вертя в руках серебряную старинную вилку, заплетая бахрому скатерти в косичку, следя, как бабушка режет ржаной хлеб на расписной доске, весело спрашивал ее:

– А курочка настоящая или пищевая? Если настоящая – я есть не буду!

И бабушка, кусая губы, бормотала:– Пищевая, а как же, конечно, пищевая. Пищевых курочек не убивают. Их делают на фабрике. А живые курочки бегают в деревне и клюют травку. Ешь, мой сладкий!

И вот, поглядев на фото своих мертвецов, они оставили спокойно лежать на столе старые черно-белые отпечатки мертвого времени – и засобирались на свое давнее и любимое развлечение, на зимнюю улицу, на звезды глядеть.

Ром заботливо укутал бабушку в шубу. Мех погрызла моль. Локти облезли. Воротник весь в проплешинах. А вот и платок, в нем бабушка гляделась царицей. Обвязав платком голову, глядел Ром умиленно – хоть старая, а все же царица. Бабушка села на стул, и Ром встал на колени и сам обул ей разношенные сапоги. Он был еще мальчиком, он не знал, не понимал, откуда появляются деньги и как они все эти годы жили на земле. Но он увидел, как плоха одежда бабушки, как выцвел старый платок, как жалко висит на плечах траченная молью, когда-то богатая шуба. Сердце его будто облили кислотой, выжгли в нем дымящуюся дыру. Впервые он ощутил стыд и впервые почувствовал себя взрослым, хоть был еще ребенком.

Они, как прежде, вышли на ночную улицу, и бабушка задохнулась от мороза. Ром ждал, пока она отдышится. Она улыбнулась, и в свете фонарей блеснули искусственные зубы, вставная челюсть. Ром крепко взял ее под локоть, чтобы она не упала, не поскользнулась на черной наледи. Подвел к скамейке, усадил. Бабушка сидела на скамейке, с улыбкой ребенка. Ром навел подзорную трубу на зловещий, краснокирпичный Марс, восставший чуть выше ближней крыши.

– Дай поглядеть! – робко попросила бабушка, подняв обе руки.

Ром бережно поднес трубу к ее лицу.

Бабушка, как всегда, соврала ему:

– Ох, какая же она красивая! Это Венера?

Ром тихо сказал:

– Марс, это Марс.

Бабушка воскликнула:– Ах, прости, я ошиблась! Какая красота! Я вижу там каналы! А может, там живут марсиане? – Ром увидел – она наставляет трубу не на небо, а на опушенные инеем деревья. Молния жалости ударила в него. Он вынул трубу у бабушки из рук и чуть не заплакал, но сдержался.

Он подумал: все, кто умер, ложатся в гроб, в землю, а звездам и дела до этого нет. Светят, как всегда. Он захотел больше не быть человеком, а стать звездой, самосветящейся, долгоживущей, почти вечной. Из «ОБЩЕДОСТУПНОЙ АСТРОНОМIИ» Фламмариона он уже знал, что и звезды умирают. И им отпущен срок.

«Они живут все равно дольше, чем мы!» – крикнуло все в нем, внутри. Крик чуть не разодрал ему грудь.

Бабушка спокойно сидела на скамейке, все так же улыбалась. Она смотрела перед собой и вместо снега, деревьев и крыш видела радость.

– Идем домой, внучек, а то на нас нападут бандиты и трубу отнимут!

Она всегда боялась бандитов, разбойников, воров. Боялась – нападут, ограбят, изобьют.

– Бабушка, – сказал Ром хрипло, – я скоро окончу школу, поступлю в университет, выучусь, буду работать и заработаю тебе денег на операцию. Чтобы у тебя опять видели глаза.

Глава 6. Человек-собака

– Парень! Ты! Да!

Лохматый парень обернулся на крик и улыбнулся.

Выбитые зубы, костяная расческа.

Ноги тонут в навалах сырых, гнилых газет. Картофельные очистки, мандариновые шкурки. Вот лежит игрушечный медведь – у него один глаз глядит, а второго нет: окривел. Выкололи. Ножницами отрезали грубую мертвую нить.

И пузо медвежье выпотрошено: вспороли ножом, вытряхнули опилки.

Закончилось детство.

Началась жизнь.

– Что?

– Эй, стой, куда ты!

Кудлатый парень взбирается по горе мусора. Ему кажется: он убегает. На самом деле он судорожно корчится и бестолково карабкается, и жесты его рук похожи на беспорядочные движенья лапок таракана, когда его морят и он погибает от страшного запаха смерти, выдуманной для таракана изобретательным человеком.

– Да что ты! Спятил! Я ж тебе ничего плохого не сделаю! Ты!

Бежит. Все вверх и вверх.

И растет, растет мусора гора.

– Ты! Слушай! Да говорю тебе…

Посреди свалки лезет на мусорный террикон несчастный мальчишка. Кажется, он живет здесь: он тут как свой, и одежонка у него бродяжья – портки с чужих ног, пиджак с чужого плеча. Лохмат, как девка, – а кто бы его тут постриг? Парикмахеры на свалке не открывают салоны. Жалко мальчишку. Глазки крошечные, глубоко подо лбом горят, как у зверька – укусил бы, да боится.

– Да стой ты! Вот на, возьми… поешь!

Парень оглядывается, и на миг зверьи глазки просверкивают человечьим доверием. Он верит и не верит. Он хочет и не хочет подойти. Он хочет и не хочет убежать.

Стоит на пружинящей, вонючей гнили, качается.

Человек, что подзывает его, как собаку, прилично одет. Светлый костюм, подбритые усики, на груди, на цепочке, очки в черепаховой оправе висят. Может, профессор какой, а то и знатный торговец. Зачем он здесь, на свалке поганой?

Человек протягивает лохматому человеку-собаке сверток. На расстоянии, как зверь, чувствует парень, как от свертка вкусно пахнет. Еда! Человечья еда! Не отбросы!

Начинает спускаться. Будто с небес. Будто ангел. Тихо, осторожно.

И уже улыбается.

И уже тянет руку.

И уже – рядом.

Как просто, оказывается, приманить человека.

Гораздо проще, чем зверя.

Вот человек-собака рядом с человеком-человеком.

Вот человек-собака робко протягивает руку ладонью вверх.

И так стоит, будто милостыню просит.

Как просто сейчас схватить руку, вывернуть грубым захватом, повалить его на землю. Ногой наступить на грудь. Как просто его сейчас убить.

И накормить – тоже просто.

Человек-человек кладет в лапу человека-собаки, живущего на свалке неподалеку от красивого города Мехико, завернутую в промасленную бумагу еду. Что это? Тако? Буррито? Энчилада? Все равно. Это пахнет очень вкусно. Слюнки текут. Слезы текут. Человек-собака благодарно берет сверток и пытается поклониться человеку-человеку. Крепко сжимает сверток в руке.

– Осторожно, мясо раздавишь, – говорит человек-человек хрипло, – там жареная курица. Ешь! На здоровье!

Человек-собака разворачивает сверток и ест. Прямо на глазах у человека-человека.

Ест жадно, пылко; страшно, стремительно.

Через минуту от курицы в ладонях остаются косточки.

Кости. Розовые и желтые кости.

Зубы перемололи жареную маленькую жизнь.

Человек-человек смотрел, как ел человек-собака, и плакал.

Когда пес закончил грызть – человек отвернулся, чтобы пес не видел его жалких слез.