Страница 56 из 61
На большом перекрестке поток солдат и штатских остановили для поголовной проверки документов. Громадный детина — фельдфебель с большой жестяной бляхой на груди — раскинул руки в стороны поперек тротуара, получилось нечто вроде шлагбаума; двое солдат проверяли документы, а молодой офицерик с надменно-наглым лицом отошел в сторонку, изображая полнейшее равнодушие, чтобы в сомнительных случаях выступить в качестве представителя власти. Рядом на проезжей части стоял большой серый грузовик, в который сажали арестованных; проверка документов шла медленно, поэтому ожидающие выстроились в длинную очередь. Иногда начиналась слегка возбужденная перепалка, но быстро угасала; некоторых солдат и штатских отсылали к грузовику. Кристоф приближался к проверяющим с тревожно бьющимся сердцем; всякий раз, как он проходил такой контроль, хотя бы и ежедневно, он испытывал страх перед «отечественным правопорядком». Наконец он дрожащими руками положил в равнодушно протянутую руку свою солдатскую книжку и справку об отпуске; в такие минуты он отчетливо ощущал нож у своего горла и всегда пылко молился в душе; солдат вернул ему документы и движением головы показал, что он может проходить. Кристоф словно заново родился, таким свободным и независимым он себя почувствовал. Еще раз взглянув на грузовик, он услышал голос того молодого офицерика, властно подзывавшего его к себе. Опираясь на палку, он проковылял несколько шагов по твердому серому асфальту до края тротуара, к этому холодному, окаменевшему элегантному мундиру, увенчанному стальной каской, из-под которой на него презрительно глядело некогда юное лицо, превратившееся в мертвую надменную маску. Пока эти властные глаза какой-то миг глядели на него, Кристоф успел подумать, что он разоблачен и уже приговорен, но тут бесцветный голос процедил едва слышно и даже сквозь зубы, словно нехотя: «Застегните пуговицы!» Лицо равнодушно отвернулось…
Корнелия напряженно прислушивалась к шагам на лестнице, ожидая знакомой череды легкого и тяжелого стука по деревянным ступеням. Гостиничный номер в душном коридоре, где уже в середине дня горели лампы, представлял собой небольшое пространство, служившее гостиной, спальней и кухней, — привычное жилье для человека, которого война согнала с насиженного места. В тесной комнатке, обклеенной дешевыми, потертыми обоями, стояла огромная кровать из темного дерева, два дряхлых шкафчика и маленькая, круглая печка, служившая плитой; окошко в стене, перпендикулярной к кровати, выходило в узкий проулок; в просветах между шкафчиками и кроватью притулились грубо сколоченные из ящичной дранки книжные полки; лишь ренуаровские детские головки и пейзажи, прикрепленные к стенам кнопками, и пестрые корешки книг, втиснутых на хилые полочки между коричневатой мебелью, казалось стенавшей от грехов прошлых поколений, придавали комнате некоторый уют. Посреди комнатки стоял очаровательный маленький столик с изогнутыми ножками в стиле рококо, в этой убогой обстановке выглядевший прелестно и изысканно, как менуэт.
На лестничной клетке и в коридорах постоянно слышались то неразборчивое бормотание, то свистки, крики или хлопанье дверьми и звук шагов. Однако во всей этой какофонии Корнелия не могла уловить единственного желанного звука…
Она еще раз проверила, хорошо ли поджарены чудесные золотистые оладушки, переложила по-новому ломтики хлеба и, улыбаясь, посмотрела на масло и колбасу, потом сняла с огня закипевшую воду. Ей все-таки казалось чудом, что Кристоф, побывавший на всех черных рынка между Гавром и Одессой, сумел раздобыть здесь все эти вкусности. Боже мой, и яйца, и масло, и чай, и эти любимые маленькие белые штучки — сигареты. И хотя она так и не решилась ничего попробовать, пока Кристоф не вернется, одну сигаретку ей захотелось выкурить уже сейчас. Она придвинула стул к печурке и закурила.
Снаружи было тихо, за весь день сирена не выла ни разу! Ей подумалось, уж не исчезла ли желтая пелена сковывающего страха, постоянно висевшая над городами, и теперь можно будет спокойно дышать. Вторая половина дня длилась так недолго, точно была лишь придачей к полудню; в это время года ночь всегда наступала внезапно и быстро, без постепенного, мягкого перехода в сумерки, а чем длиннее были ночи, тем дольше висел над городом дамоклов меч бомбежек.
Время между тремя и четырьмя было тем часом, когда день словно останавливается в нерешительности и медлит, прежде чем сделать последний, решающий шаг к вечеру…
Корнелия была так счастлива, что даже не могла это как следует осознать. Иметь в своем распоряжении отдельную комнатку, не страдать от холода и голода и долгие дни и ночи быть вместе с Кристофом в течение уже многих-многих недель было так невероятно прекрасно! И хотя близость войны постоянно вспыхивала на горизонте, их настоящее, их «частная жизнь», как они это называли, освещалась солнцем любви; поцелуи и объятия, драгоценные ночные разговоры — все это и было их подлинной жизнью. Эта жалкая комнатка часто представлялась ей волшебной шкатулкой счастья, окруженной реальными ужасами. Вот если бы можно было защитить ее от всех угроз и опасностей! Она часто мечтала закрыться здесь, отгородиться от этого времени, вырваться из потока жестоких событий в мире, все время бившихся о краешек ее жизни, подобно гибельному прибою. Ах, временами в ней оживала древняя мечта людей о рае, такая же заманчивая и туманная, как пьянящее брожение ее крови, подчиняющее себе всё-всё, все чувства и мысли и даже вызывающее легкое помутнение разума; казалось, будто некая древняя и прекрасная мелодия проникла внутрь нее, словно поток немыслимой радости, словно золотистая пылающая и пульсирующая жидкость…
Долгие-долгие годы войны она так часто изнемогала под безрадостными мелочами быта, что они временами приглушали огонь ожидания. Эти годы улетучились как сон, который кажется бесконечным, пока спишь, а при дневном свете рассеивается, они сгорели в пламенных минутах настоящего; да, она была укутана в счастье, как в великолепные золотые одежды, и танцевала в них, подобно восторженному ребенку.
Временами ей казалось, что своими прошлыми мучениями она все же не заслужила такого счастья, и, когда наступал час очередной жуткой бомбежки, она чуть ли не радовалась, что тревогой и страхом сможет заплатить хотя бы часть своего долга.
Улыбнувшись, Корнелия выбросила окурок. Один Бог знает, сколько стоит улыбка на губах любящей женщины…
Причесываясь этим утром, она увидела первые седые волосы и вдруг подумала, что ей скоро исполнится тридцать; Господи, как это чудовищно много — тридцать лет! Тяжесть этого открытия, чуть было не обрушившаяся на ее плечи, скользнула мимо и потонула в потоке времени; эти тридцать лет представились ей как большой скачок; а что, если будет еще один такой скачок и ей стукнет шестьдесят? Господи помилуй — шестьдесят лет! Если б она могла знать силу своей обворожительной улыбки, то поняла бы, что и в шестьдесят не будет выглядеть старухой…
Ей даже захотелось выкурить еще одну сигарету, но было лень опять вставать и идти к тумбочке; у печки так тепло и уютно, так приятно следить за течением своих мыслей и пребывать в неподвижности, поддаваясь чарам бесконечной гармонии…
И вдруг Корнелия услышала звук шагов Кристофа: один шаг легкий, второй тяжелый, а между ними звонкий удар палки; просияв, она вскочила, опять поставила чайник на огонь и поспешила к двери. После первого радостного объятия она испытующе вгляделась в его лицо: ей померещилось, будто по нему промелькнула какая-то тень, но, как ни старалась, ничего не заметила…
— Боже мой, — сказала она с улыбкой, накрывая на стол, — разве мы с тобой уже не стали бродягами много лет назад? И думается, в нас навсегда останется что-то от вспугнутых птиц из разрушенного гнезда, присевших передохнуть на телеграфные провода, покуда уличный мальчишка не швырнет в них камнем. Нам уже никогда не удастся избавиться от этого бродяжьего духа. Или ты полагаешь, что мы когда-нибудь будем жить в том времени, какое наши родители называли мирным?