Страница 51 из 61
Допрос женщин происходил труднее, так как не было переводчика. По их жестикуляции и некоторым обрывкам немецкой речи я уяснил, что они согласны с изложенными солдатом фактами, насколько смогли его понять.
Поскольку охрана станции в Шт. не имеет в своем распоряжении подходящего помещения, я передал четверых арестованных заместителю коменданта в Милишки, гаупт-фельдфебелю Борганеку из третьей роты 846-го пехотного полка.
Рапорт отправлен коменданту военной полиции и отделу 1с 29-й пехотной дивизии. Начальником караула станции Шталиконово был унтер-офицер Брек из 4-й роты 708-го батальона нестроевых частей.
Подписано 17 октября 194…
Шнимеллер, обер-фельдфебель ГБ
Шмидтман, обер-ефрейтор ГБ».
Наступила та призрачная тишина между днем и ночью, когда умолкают даже постоянное урчание и грохот на линии фронта, если один из противников не готовится к наступлению. Это были те часы между тремя и пятью ночи, когда постовым иногда кажется, будто время остановилось и они навек обречены стоять столбом на одном и том же месте с замерзшими ногами, уставшей головой, держа винтовку на плече. Кажется, будто время отдыхает; оно ведет себя, как бегун перед следующим забегом: движется медленно и лениво, словно мельничное колесо, когда вода в реке иссякла и лишь иногда небольшая волна дает ему легкий толчок, чтобы оно нехотя повернулось. Да, кажется, что даже время в эти часы спит и движется, как во сне, а часовые, стоящие на посту во всех странах, думают, что они одни бодрствуют. Одиночество и холод доводят их до отчаяния: никогда, никогда уже не придут их сменить; душа так пуста и измотана, что молитвы бессильны помочь, и холод снизу, от ног, поднимается и завладевает всем телом; трубка уже не доставляет удовольствия, только вызывает тошноту в пустом желудке, и негде достать хоть глоток шнапса. Минуты длятся целую вечность, а безжалостная ночь простирается над всем миром. Счастлив тот часовой, которому есть где поспать; чудом кажется, что серая безвольная масса этих двух часов в конце концов утекает в небытие…
Лейтенант держит листок в руках, тишина его угнетает; на полях текста он замечает приписку гаупт-фельдфебеля карандашом: «Сделан запрос в батальоне: женщин — повесить, солдата — отдать под военный трибунал». Женщин повесить!
Лейтенант вновь встает, подкидывает дров в печь и медленно ходит вокруг нее, жуя хлеб с маслом. Остановившись подле стола и заменив фитилек в коптилке, он бегло просматривает остальные бумаги, скрепленные с рапортом: установленные начальством батальона сроки подачи сведений о потерях и наличном составе. Докладные о солдате из обоза, винтовка которого оказалась заржавленной, и об опоздавшем из отпуска, и запрос о служебном стаже унтер-офицеров. Он комкает пакет и бросает его в печь. В помещении почти совсем темно, так как новый фитилек горит слабо; комната кажется огромной, будто стены ее оторвались и раздвинулись в ночь; потом воск начинает таять, и фитилек горит уже ярче.
Лейтенант вскрыл ящик с документами, взял чернила и ручку и начал писать. Поскольку печь уже пышет жаром, он расстегнул шинель, отшвырнул в сторону портупею, и теперь шинель просто накинута на плечи; он медленно и старательно записывает что-то в маленькую книжечку, аккуратно переворачивая ее страницы, на некоторых страницах ставит печать; делает он все это спокойно, с величайшей тщательностью и чуть ли не любовно.
Потом гасит свет, сует книжечку в карман и пробирается к двери. Снаружи холодно и тихо; на самом краю горизонта на востоке набухает едва заметная серая полоса. Он громко зовет часового, но не получает ответа и двигается наугад вправо, вниз по деревенской улице. Нищенские темные избы по ее сторонам наводят на него страшную тоску по стране, где он родился, по родному городу, где течет Рейн среди пологих, поросших цветами берегов. А здесь все так мрачно и жутко… Чужбина, эта злосчастная чужбина подкарауливает тебя за каждым углом. Он облегченно вздыхает, когда из-за одного из домов раздается: «Стой! Пароль». Голос звучит подхалимски, и чутьем опытного вояки лейтенант догадывается, что часовой где-то поспал. Спокойно улыбнувшись, он откликается: «Лейтенант Бахем!», а когда часовой приближается, говорит: «Проводите меня к каталажке!» Он заметил, что тот быстренько сунул трубку в карман, поэтому, шагая за ним в предрассветных сумерках и глядя на его равнодушную спину и сдвинутую на лоб каску, понимает, что имеет дело со старослужащим, и говорит снисходительно: «Да кури себе на здоровье». Солдат молча вынимает трубку из кармана, и лейтенант вдыхает чудесный запах трубочного табака, который он всегда так любил, хотя самому курить трубку было противно…
Часовой остановился перед жалким сараем, ни о чем не спрашивая, вынул из кармана ключ, отпер замок и отодвинул тяжелый засов. «Дай мне ключ, — тихо произносит лейтенант, — можешь идти».
Он еще минутку выжидает, пока часовой удалится, но потом от нетерпения его начинает так колотить, словно внутри у него все готово взорваться; он весь трясется, как вулкан перед извержением. Вот оно: Бог, о котором он и подумать не смел, теперь направил его. Бог вскрыл всю его душу, как плуг вспарывает пашню, и всю скопившуюся в ней гниль и гадость мощным рывком вывалил наверх, поэтому скрывавшееся в тайниках его души зло сгорает от молниеносного и ослепительного осознания, что он теперь — в руках Божьих! Прислонившись к стене сарая, он стонет… Пилотка свалилась в грязь ему под ноги. Он почти бессознательно вверяет себя этому незнакомому буйному огню в своем сердце. Все ближе подкрадывается рассвет, бледными жадными пальцами раздирая черные покровы ночи; вновь оживают привычные фронтовые звуки, грозно и зловеще нарастает рокот артиллерии.
Лейтенант оглядывается растерянно и смятенно… Охваченный бешеной радостью, он, не успев еще полностью прийти в себя, бросается внутрь грязного и убогого застенка…
Темное и затхлое помещение без окна, кислый запах грязных и пропотевших тел спящих. Он узнает этот специфический запах русских людей: чеснок, грязь и пот. Этот запах, такой неприятный и неописуемый, как и вся эта мрачная страна, только этот запах говорит ему, что это не сон. Дрожащими руками он зажигает коптилку и видит на небольшой охапке соломы тела спящих: молодую женщину в сбившемся набок черном головном платке, открывавшем грязные светлые волосы, солдата в серой немецкой шинели и двух темноволосых женщин в пестрых платках; от ночного холода все четверо тесно прижались друг к другу, женщины прикрыли солдата своими широкими юбками, а тот натянул конец одного из платков себе на голову. «Алло!» — тихо говорит лейтенант, и тут до него доходит, как нелепо звучит это слово здесь, и все-таки вновь произносит, на этот раз громче: «Алло!» Он ставит коптилку на утоптанную землю и, поскольку робеет дотронуться до какой-нибудь из женщин, хватает за ногу и трясет солдата, а когда тот медленно, еще не совсем проснувшись, стаскивает с лица платок, он видит бледное и спокойное лицо своего брата Кристофа.
Это похоже на чудо: ведь они действительно родные братья, много лет прожившие в одной комнате, где вместе спали, читали, курили и разговаривали; сыновья одной матери, которую оба любят, и в первую же секунду встречи тает коварное и мрачное отчуждение. Какой-то миг они без слов со смехом обнимают друг друга, и на их лицах написано полное счастье, пока беспокойство женщин не напоминает им о действительности. Только тут они взглядывают друг на друга потрясенно, растерянно и недоверчиво, как бы пробуждаясь от сна, — два брата, которых рука Господа среди бесконечной круговерти войны свела в этой мрачной русской сараюшке, между ночью и днем, при свете мигающей коптилки…
— Сначала давай выпустим женщин, — тихо говорит Ганс, делает знак встать удивленным женщинам, одергивающим юбки, и указывает пальцем на дверь. — Вы свободны, — говорит он запинаясь. — Убирайтесь.
Кристоф вопросительно смотрит на него и говорит несколько слов по-русски; они вскакивают, окружают братьев и наперебой щебечут что-то, как птицы, не успевшие до конца проснуться. Еще два слова говорит Кристоф, уже по-немецки: «Быстро, быстро, Госбезопасность». Тут в их бегающих глазах вспыхивает страх, и они окончательно просыпаются. А когда женщины хотят почтительно поклониться ему, он серьезно указывает им на брата; бормоча непонятные слова, они со слезами покрывают руки Ганса быстрыми поцелуями; две темноволосые женщины юрко выскакивают за дверь, и только блондинка, маленькая и хрупкая, с бледным лицом и детскими губками, над которыми видна крошечная упрямая морщинка, стоит и ждет у двери, на ее лице написана грусть. Кристоф шепотом что-то говорит ей, и она отвечает мягким и смиренным тоном.