Страница 50 из 53
Почему Смеральдина-Рима решила появиться перед ним именно в эту минуту, и к тому же в позе, исполненной упрека, головка склонена на грудь, руки болтаются, большое полное тело неподвижно? Этого он понять не мог. Он вспомнил злосчастный Сильвестр: как, во-первых, он обидел ее, тихо валяясь в квартире при свечах и брызгах мамочкиной музыки, с вином музыки, с рейнским вином. Как потом он чуть не взвыл от восторга при виде своей, по существу, суженой, сердито удаляющейся от столика в баре в объятиях чемпиона-планериста. Как, отдав ее на потеху Валтасару и герру Зауэрвайну-портретисту (о котором, возможно, сейчас самое время сказать, что он окончил свои дни в Сене, он прыгнул с моста, как все самоубийцы — они никогда не прыгают с набережной, — полагая себя слишком современным для жизни), он искал, нашел и потерял, в компании с Мандарином, Авраамово лоно в доме терпимости.
Именно с этой стонущей в его памяти фразой, до-диез растянут вопреки всем намерениям Боннского Лебедя, он вытрезвонил душу из двери Фрики.
Во взлетах и падениях последних тридцати минут его скованный мучительными воспоминаниями разум не успел углубиться в размышления о том, что ему уготовано. На время его даже перестала истязать мысль о ярчайшем алом платье Альбы, платье, которое, несмотря на компетентные заверения Венериллы — оно, с Божьей помощью, застегивается до конца, — так и не избавило его от дурных предчувствий. Но теперь, в холле дома Фрики, вся серьезность его положения навалилась ему на плечи ужасной тяжестью. Стоило Фрике выскочить, цокая, из розовато-лилового салона, где собрались гости, он, потрясенный ее внешним видом и экипировкой, вмиг протрезвел.
— Вот вы где, — протрубила она, — наконец.
— Здесь, — сказал он грубо, — я и булькаю.
Она отшатнулась, прикрыла рот ладошкой и вытаращила глаза. Где он был? Што он делал? Неужели он, ах, неужели он пытался утопиться? Действительно, вода стекала с него, объятого ужасом, и собиралась в лужицу у ног. Как же раздувались ее ноздри!
— Вам нужно немедленно сменить эти мокрые вещи, — заявила она, — сию же секунду. Я заявляю перед лицом Бога, что вы вымокли до… кожи. — Фрика не терпела нелепицы. Когда она подразумевала кожу, она говорила — кожа. — Надо удалить, — злорадствовала она, — каждую нитку, сию же минуту.
Судя по тугой гримасе ее лица, в особенности по леденящему кровь изгибу верхней губы, тянувшейся в ухмылке к дрожащему рыльцу, как у утки или кобры, Белаква предположил, что она пребывает в состоянии более чем обычного возбуждения. Он тешил себя мыслью, что подобное волнение связано с перспективой увидеть его разоблаченным до нитки. И он не совсем ошибался. Ее ослиное изумление тут же сменилось состоянием величайшего волнения. Вот так приятная неожиданность, это добавит щепотку веселья! Еще мгновение, и она пустится в пляс. Белаква подумал, что сейчас самое время ее упредить.
— Нет, — сказал он спокойно, — если б вы могли принести мне полотенце.
— Полотенце! — Кикимора была так потрясена, что ей пришлось гулко высморкаться.
— Оно уберет воду.
Воду! Какая бессмыслица говорить о воде, когда и так совершенно ясно, что он промок насквозь.
— Насквозь, — закричала она.
— Нет, — сказал он, — если б только вы могли принести мне полотенце.
Она была глубоко опечалена, но понимала, что не сможет поколебать его решимость принять из ее рук утешение не большее, чем полотенце. Кроме того, ее ждали в гостиной, в гостиной уже ощущалось ее отсутствие. Так со всей фацией, на какую она была способна, Фрика ускакала прочь и тут же вернулась с банным полотенцем.
— Вот как! — сказала она и отправилась к гостям.
Шас, тихо переговариваясь с Шоли, нервно ожидал, когда его пригласят читать. То был знаменитый вечер, когда Шас, будто его внезапно оставили чувства, завершил свою абсолютно благопристойную декламацию чудовищным четверостишием:
Альба, которую, поспешив на помощь Белакве, мы были вынуждены покинуть как раз в ту минуту, когда со свойственной ей порывистостью она решила ожидать естественного развития событий, начала бой с того, что послала ко всем чертям (по — другому не скажешь) Хиггинса и Белого Медведя. После чего, не снизойдя до участия в путаной оргии а-ля поцелуй-меня-Чарли, что под эгидой восходящей шлюхи и недружелюбного чичисбея распространялась по дому как пожар, пока не охватила его целиком, от чердака до подвала, она принялась тихо, так тихо, как только умела, зачаровывать тех, кто, при обычных обстоятельствах, радостно присоединился бы к гнусным поцелуям, но под воздействием обстоятельств остался в гостиной специально для того, чтобы узнать, а можно ли извлечь что-нибудь из этой маленькой бледной особы, такой, в лучшем смысле слова, холодной и изысканной, в алом платье. Пародиста она поразила в особенности. Таким образом, с известной точки зрения она была тем вечером в ударе.
При всей нежности, да, действительно нежности, пусть странной и извилистой, какую она питала к Белакве, ей и в голову не приходило скучать или думать о нем, разве только как о выдающемся зрителе, чьи устремленные на нее из-за стекол очков взоры и верньер одобрения могли бы добавить остроты ее удовольствиям. Из тех, кого безжалостная Фрика успела вытравить из плена потертых услад, она выбрала для себя одного из мрачных евреев — богатого торговца с тронутой желтизной конъюнктивой. Позже, думала она, Джем отвезет меня домой. Она заговорила с евреем, но слишком лениво, будто собиралась съесть что-то пресное, и была отвергнута.
Вежливо отвергнута. Такой неудачи она совершенно не ожидала. Не успела она перезарядить орудие и вновь нацелиться на этого занятного еретика, которого, мысленно потирая руки, она готовилась вышколить в назидание остальным, как Фрика, все еще больная от нанесенной ей Белаквой обиды, ядовитым голосом объявила, что месье Жан дю Шас, талантливейший молодой парижанин, известный слишком хорошо для того, чтобы его необходимо было представлять, любезно согласился открыть вечер. И хотя Альба была бы совсем не против, чтобы Шаса разорвали на части прямо здесь, перед ее глазами, она не сделала ни малейшей попытки скрыть свое веселье, в котором ей, конечно же, вторил Белый Медведь, когда Шас закончил чтение приведенным выше циничным афоризмом, и веселье ее стало тем более искренним, когда она заметила, с какой кисло-сладостью палеограф и Парабимби (они сидели рядышком, неприятно удивляя Фрику своим непослушанием) отмежевались от аплодисментов, сопровождавших схождение Шаса с помоста. Вряд ли Je hais les tours de Saint-Sulpice[499] доставило бы ей в ту минуту большее удовольствие, хотя при менее затхлой череде событий банальным ей показалось бы и одно стихотворение, и другое.
Такой, фубо говоря, была диспозиция, когда Белаква появился в дверях.
Внимательно наблюдая, как он, забрызганный грязью и не на шутку встревоженный, стоит в дверях, сжимая в руке очки (упредительное действие, которым он никогда не пренебрегал, если существовала хоть малейшая опасность казаться сконфуженным), и, безусловно, ждет, пока какая-нибудь добрая душа не предложит ему стул, Альба подумала, что ей нечасто приходилось видеть человека, который бы выглядел более царственно смешным. Ищущий быть Богом, подумала Альба, в рабской надменности ничтожного зла.
— Будто что-то, — сказала она Б. М., - собака принесла в пасти.
Б. М. подыграл ей, он повысил ставку.
— Будто нечто, — сказал он, — что, по зрелому размышлению, собака приносить бы не стала.
Он хохотнул и засопел этой тупой остроте, словно сам ее придумал. В непреодолимом порыве сострадания она резко встала со стула.
499
Я ненавидел башни Сен-Сюльпис (фр.).