Страница 48 из 52
— Нет правды на свете.
— А Роеку бы хотелось, чтобы правда сама ему на голову свалилась!
— Сама не сама, а как тут, брат, подымешься? Нешто сможешь что сделать? Возьмут тебя на цугундер, только и всего. Вон Плыцяк рассказывал, как оно бывало. А что вышло? Как было горе, так и осталось.
— Да, да.
— Все до поры до времени, все до поры до времени! Как оно говорится, и топоры рубят до поры…
— Ох, прочен этот топор… Иной раз кажется: ну, это уж свыше человеческих сил, этого уж не выдержать! Глядишь, а человек выдерживает и в три раза больше…
— Уж коли о выдержке разговор, так, знаете, что даже у старосты колодец пересох.
— Да что вы! Такой глубокий?
— А что ж, что глубокий? Насквозь земля сохнет. В Буге тоже воды все меньше.
— А мутная-то! Пить страшно.
— Может, от нее-то ребятишки и хворают.
— И от воды и от всего вместе… Нешто поест кто-нибудь из них как следует?
— Да и откуда взять?
Болели люди жестоко. Старики, которые, бывало, ковыляли по деревне, подпираясь палками, теперь уже не подымались с постелей. Да оно и понятно, им всегда доставалось меньше пищи. Женщины совали, что могли, детям, кормили кое-чем мужей, но кто не был уже пригоден к работе, о том мало заботились. Старый Матус едва ноги волочил и, кажется, впервые в жизни шел на ссоры с невесткой.
— Надо бы смолоть эту рожь, что ли?
— Какую там еще рожь? — поднимала крик Агнешка.
— Да ведь есть же рожь на чердаке…
— Глядите на него! Уже пронюхал, разыскал, подсчитал! Смолоть! Как бы не так! Смолоть и сожрать! Брюхо набить! А что зимой будет, что будет к весне, до этого вам дела нет. А чем вы тогда засеете хоть клочок какой?
— До зимы далеко, до зимы еще сто раз пропадешь.
— Да пропадайте хоть тысячу раз! Только о жратве и думаете, а больше вам ни до чего дела нет. Репы несколько штук за огородом было, кто их вырвал, я вас спрашиваю, кто? Может, не вы, не вы?
— Ни о какой репе ничего не знаю.
— Ну да, ни о какой репе… Конечно, откуда вам знать? А чтоб вы ею подавились, чтоб она у вас колом в горле стала! Ведь ее спечь можно было, поесть как следует.
— Раз была, а теперь нет, стало быть кто-то ее съел.
— Да я уж знаю, хорошо знаю, что вы сожрали. Что вам до того, что мы, может, так и ходим без маковой росинки во рту? А в лес сходить, по грибы, по травы, на реку рыбы наловить небось неохота!
— Хватит, находился я уж и в лес и на реку… Ноги болят…
— А у меня не болят, а? — закричала она, задирая до колен юбку.
На тощей, темной икре виднелись желваки в кулак величиной.
— Вот что я себе выходила, вот что я себе заработала, вот какие у меня богатства! Но у меня ноги не болят. Меня об этом никто не спрашивает! По воду на Буг, за щавелем в луга, в лес за дровами, все только я, я и я! У вас ноги болят! Нешто вы работаете, тянете из себя жилы весной или в страдную пору? Нет, тогда вас нет! А вот теперь вы тут как тут, рожь на чердаке вам покоя не дает.
Вдруг ее точно кольнуло что-то.
— Погодите-ка, что это вы вдруг об этой ржи? Ну-ка, я схожу посмотрю.
Он беспокойно завертелся, но Агнешка уже взбиралась по лестнице, шлепая босыми ногами по ступенькам. Не успел старик выйти за порог, как она уже вернулась.
— Ну, не говорила ли я? Не говорила? Как тут человеку концы с концами свести, когда вора в доме держишь? Отсыпано из мешка, как пить дать, отсыпано!
Она бросилась с кулаками на старика.
— Говорите сейчас! Много взяли? Сейчас же говорите!
Он испугался.
— Не кричи, Агнешка… Столько крику… Всего полмерочки и отсыпал-то, полмерочки, знаешь, той маленькой…
— И на что это? Что ж вы, так сухую рожь и жрали, что ли? — спросила она вдруг удивительно спокойно.
— К Стефановичу… К Стефановичу снес… На хлеб, хлеба он дал кусочек…
— И махорки?
Ее кажущееся спокойствие ввело его в заблуждение.
— И махорки полпачки… Страшно давно уж я не курил, так через это…
Она пошарила за печью, где обычно лежала холщовая сума, в которой Матус носил иногда рыбу.
— Нате! Палка, что вы из лесу принесли, стоит за дверью.
Он смотрел непонимающими глазами.
— Палка?
— Берите, когда даю! Не то я с вами поговорю иначе.
— Палка-то, значит… Это к чему же? — беспомощно бормотал он.
— Будто уж не знаете, к чему? Палку в руки, суму через плечо — и по деревням!
Старик затрясся.
— Агнешка… Как же так, Агнешка, что ты? По деревням…
— Что, не знаете, как милостыню просят? — заорала она во все горло, так, что он в испуге попятился. — Мне вас, что ли, учить? Брехун вы всегда были, лодырь, никчемный человек, но я ничего не говорила. Терпела. Хоть другой раз все внутренности во мне переворачивались, я вам плохого слова не сказала! А уж теперь хватит. В рот положить нечего, голод идет, страх подумать, а тут еще домашнего вора в избе держать. На махорку, говорит! Курить ему охота, курить! Когда жрать нечего! Да чтоб вас господь за эту махорку покарал, отплатил вам за нашу обиду, да чтоб…
Она задохнулась от гнева. Старик воспользовался минутным перерывом.
— И на хлеб ведь… Краюху хлеба он мне дал…
— И на хлеб? Скажите, пожалуйста, на хлеб! Что ж я тут, по-вашему, с утра до ночи хлебом обжираюсь, хлеба у нас в избе столько, что по всем углам валяется? Ребенок крошки хлеба допроситься не может, а вы рожь из избы таскаете, хлеба вам захотелось! Сейчас же собирайтесь — и по миру. Может, вам где-нибудь кто и бросит корку, а только не я! Да по Калинам чтоб не смели таскаться, зарубите себе на носу. И без Калин деревень хватит.
Сгорбившись, он взял суму и, не глядя на невестку, вышел из дома. С минуту копался еще перед избой. Она пошла посмотреть, что он там делает. Старик медленно взял суковатую палку, с которой ходил за скотиной. Оглянулся на собачью конуру, собаки там уже давно не было — заболела и издохла, может — с голоду, у самих ведь ничего не было, куда уж пса кормить! Старик постоял еще, поглядел кругом и медленно двинулся в путь. Она смотрела, куда он направится, но старик, видимо, помнил ее слова, потому что потащился не к Калинам, а к остшеньским лесам. Она долго смотрела ему вслед, пока он не затерялся в ближайших перелесках, маленький, сгорбленный, едва волоча ноги. Она с облегчением вздохнула.
По тропинке как раз подходил Матус.
— Поймал что-нибудь? Э, мелюзга…
— Ясно, мелюзга. А отца нет?
Она избегала взгляда мужа, но руки ее, полные мелкой рыбы, не дрогнули.
— Нет. Пошли по деревням.
— Как это? Зачем?
— Милостыню просить. Не знаешь, как?
Он, остолбенев, уставился на жену.
— Ты их выгнала?
— А как было не выгнать? Работать им неохота, а глотка, чтобы жрать, — широкая, да еще в такой год… Они рожь с чердака крали и таскали к Стефановичу за махорку.
Он испугался.
— И много?
— Много-то не успели, я сразу заметила, а кабы не присмотрела, так в мешках ничего бы не осталось… А ты уж и заскучал?
— Все-таки отец…
— Отец, отец, а много ты от них получил? Несчастные два морга в деревне да трухлявую избенку… И за это их всю жизнь корми, пои, смотри за ними, когда и самим-то есть нечего.
— Бабы по деревне такой гвалт поднимут…
— Не поднимут! Я отцу приказала в Калины не ходить. Они совсем в другую сторону пошли, в остшеньскую… Да тут ничего и не выпросишь. У людей у самих нет… Разве что нам назло дали бы. Показать, какие они жалостливые!.. Ну, а там дальше, на свете, может, лучше живется? Помнишь, как Лисихина мать ходила по деревням — так, бывало, еще детям что-нибудь принесет, и на похороны деньги отложила, и на смертную одежу…
— Это верно, но те всегда нищими были…
— А мы кто? Господа? Есть у тебя настоящая изба? Есть у тебя земля, живность какая? Только и были, что свиньи, так и те передохли! Нищие мы и есть. Было у тебя чем отца кормить, было на что еще один рот в избе держать? Не бойся, они работать только не любят, а так еще расторопные… Им с сумой еще лучше будет, чем нам в нашем хозяйстве. Кабы у них сердце было, так хоть Владеку иногда что-нибудь принесли бы.