Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 55



И Кшисяк глубоко задумался. Кто же обманул его?

Ведь не товарищ же Мартин, который сгнил в могиле, расстрелянный немцами, отдал голову за свою веру, собственной кровью припечатал каждое сказанное слово.

Не рабочие с кирпичного завода, которые приходили сюда сперва в стачку, а потом в военное время.

Не Антон, который до последнего своего дня ждал, что все должно перемениться.

Кто же обманул его, Кшисяка, кто толкнул его под казацкие нагайки, на австрийские штыки ради того, чтобы господа и помещики спокойно сеяли и собирали урожай, ради того, чтобы они по-прежнему богатели его трудом и потом?

Уже не сам ли он обманул себя, не сам ли он прозевал подходящую минуту, когда надо было взяться за дело по-другому?

Но теперь уже поздно.

Теперь мужика снова притиснули к земле. Снова взвалили непосильное бремя на его согнутую спину.

Так и состарился Кшисяк, и сам не заметил когда.

Своим чередом шли и стачки. Да что это были за стачки? Из-за уплаты трехмесячного жалованья, которого едва хватит на пару сапог. Из-за недоданной месячины, которой едва-едва можно было наполнить голодное брюхо. Из-за починки крыши, чтобы вода не лилась на нары. Все больше такие.

А ведь пусть бы даже выплатили жалованье, пусть бы выдали месячину, пусть бы крыша была цела, что из этого батраку? Какая ему от этого польза? Что изменилось бы от этого в его сермяжной доле? Ровно ничего.

Так что и к этим делам Кшисяк остыл душой. Хмуро ходил между людьми. Редко когда слово скажет. Делал свою работу, будто во сне. Работал, потому что так уж привык всю жизнь. Но даже и работы уже не чувствовал. Отупел.

И одного хотел, чтобы дома было спокойно. Но и этого не было.

Едва затихала ссора между Павлом и Зоськой, как начиналась за стеной.

Там жили семеро Зависляков. Четверо детей, мал мала меньше, девка, которой шел уже девятнадцатый год, и двое стариков.

В их каморке стоял непрестанный крик. Дети целый день ссорились, дрались и визжали, хоть святых вон выноси. И это продолжалось, пока вечером не приходил конюх Зависляк.

Тут уж начинался чистый судный день.

Зависляк лупил всех по очереди, начиная с самого младшего. И лупил не на шутку, ремня не жалел. Зоська аж вся белела от страха, потому что сквозь стенку все было слышно.

— Я тебе что говорил, холера проклятая? Что я тебе сто раз говорил? Где ты пропадал, почему тебя на месте не было? Куда тебя черти носили, чурбан ты этакий?

Сперва тихонько скулил какие-то оправдания детский голос, потом свистел ремень и раздавался раздирающий крик:

— Караул! Ой, таточка, не бейте! Не бейте! Караул!

И так уж и шло по порядку, пока не вмешивалась Завислячиха, боясь, чтобы он не поубивал ребятишек. Тогда он бросал детей и принимался за бабу. И так каждый день.

Но в этот вечер, видно, стряслось что-то из ряда вон. Скрипнула дверь, и маленькие Зависляки по одному выскользнули из каморки. Усевшись под ясенями, они шепотом совещались.

А в каморке Зависляк бил старшую, Розку. Крик был такой, что в бараках захлопали двери, люди выскочили из своих комнатенок. Роза кричала протяжно и вдруг вскрикнула таким нечеловеческим голосом, что Кшисяк вздрогнул. Тяжело поднявшись с лавки, он направился к соседям.

Они даже не ответили, когда он поздоровался, не слышали, как он вошел. Зависляк, намотав на руку длинные волосы Розы, порол ее ремнем и пинал ногой в высоком сапоге. Все лицо девушки было в крови.

— Побойтесь вы бога, что у вас тут делается?

Зависляк поднял слепые от бешенства глаза.





— Что делается? Ни стыда, ни совести на свете не осталось! Мало тебе нищеты, мало тебе всего, так еще доченька тебе подбавит! Так подбавит, что света не взвидишь! Чтобы в глаза людям взглянуть совестно было!

На пороге уже теснились любопытные.

— Хоть бы ты сам-то людей постыдился! — унимала его жена, которая теперь появилась из какого-то угла с черным синяком под глазом.

— А без меня люди не увидят? Без меня люди не узнают? Убирайся, стерва, чтоб глаза мои тебя не видели! — рявкнул он с новым приступом бешенства на припавшую к глиняному полу Розу.

Извиваясь по земле, как собака, она рванулась к дверям.

— Сука ты, потаскуха бесстыжая! Чтоб я тебя больше не видел! Чтоб тебя черти забрали! На глаза мне не смей показываться! Пошла, убирайся к своему хахалю. Умел ребенка сделать, так пусть и забирает тебя теперь!

Соседи медленно расходились. Случалось и такое. Иной раз с руганью, побоями, вышвыриванием из дому. А иной раз и тишком. Никто ничего и не знает, глядь — ребенок попискивает в избе. И никто ничего не говорил. Божье попущение, только и всего.

А сколько этому ребенку придется потом проглотить попреков, брани, тумаков, этого уж никто не считал. Известно, такому ребенку никто не обрадуется. Кому он нужен? Лишний, непрошенный рот у миски — и все.

Но на этот раз все ломали голову, с кем это Роза спуталась. Ведь никто ничего не знал. Она ни словечка не пикнула, хотя отец чуть душу из нее не выбил. Но она — нет, ни словечка.

Только она и знала, как это было. А дело было в ярмарку, она даже не знала, что за парень и откуда. Пригласил выпить рюмку наливки. У нее и голова закружилась, потому непривычная. А потом проводил ее, далеко за лес.

И сразу ребенок. Но отцу она бы в этом ни за что на свете не призналась. Этого-то он бы уж не простил. Сейчас он бесится, может, об алиментах подумывает. А как подавать в суд, когда неведомо даже на кого?

Так лучше уж перетерпеть все и убраться из дому. Она тихо всхлипывала, обмывая распухшее лицо у колодца. В каморке все еще бранился Зависляк, но первая злость у него уже прошла.

Завислячиха выскочила за дочерью, сунула ей в руку два злотых, припрятанных на черный день. Роза прильнула губами к руке матери. И, тяжело передвигая ноги, скрылась в сумерках, оглашаемых далеким кваканьем лягушек.

Зоська глядела ей вслед с непонятным, жгучим чувством в груди. Ведь это страшный грех. Таких ксендз выгонял из костела, когда узнавал. И все же…

Она сама не понимала, почему у нее так тяжело на душе. Об этом не следовало думать, а все же думалось. Как все это произошло и с кем? Правда, люди говорили, что девушке переспать с парнем — все равно что перышко выщипнуть. Но с ней, сколько она себя помнила, ни разу не случалось, чтобы кто хоть намекнул, что она ему нравится. Не то чтобы свататься, а так, хоть бы улыбнулся какой парень или пошутил с ней. Никто и никогда.

Она вернулась в каморку. Надо было залатать юбку, а то она совсем уж валится с нее. Не было денег на нитки. Не было денег на иголки. Хорошо, что она заняла у Брончаков в деревне.

Уж и юбка тоже, что тут чинить и чем чинить. Вся истлела, порыжела, в руках расползается.

А ведь она работала. Тяжко работала. Работали и отец и Павел. И втроем не могли заработать. Не могли заслужить у барышни столько, чтобы набить живот хоть раз в неделю, хоть в воскресенье. Все равно чем, лишь бы не мучил голод.

И чтоб было что на себя надеть. За всю эту работу.

Кшисяк работал за месячину. Они — поденно или посезонно, как случится. Но толку никакого. Как раньше ничего не было, так и сейчас нет.

Она бегала босиком от морозов до морозов. По едва оттаявшей земле, по ледяной грязи, еще подернутой по утрам тонким ледком. И осенью опять, пока земля не промерзала, пока ее не засыпало снегом.

Кабанчика под нарами уже давно не было. Миновало то время, когда на рождество кололи свинью и приправляли еду салом.

Картофельные очистки теперь нужны людям, а не свиньям. Зоська готовила их на все лады. Сушила в печке, перемалывала, пекла из них лепешки на плите. Черные они были, горькие, припахивали землей. А все-таки хоть можно было брюхо набить.

Или перемешивала с отрубями, варила похлебку. Ругались мужики, когда ели, а все-таки ели.

Случалось, барышня и по полгода не выдавала им ни жалованья, ни месячины. А голод не тетка.

Быстро вымирали дети. Сил у них никаких не было, они и от ветерка валились.