Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 119



Конечно, ей, привыкшей к физическому труду, было легче, чем многим. Но ведь не она одна сразу взялась за работу! И как раз такие чувствовали себя здесь лучше других. Хуже всего жилось тем, которые забивались в угол барака, плакали горькими слезами, боялись холода, мороза, боялись всего на свете. Эти и не пытались работать. Они сразу объявили, что лучше умрут с голоду, но не пойдут разделывать на морозе поваленные стволы. Они на чем свет стоит проклинали свою горькую участь, злобно удивлялись тому, что еще живы. И вдруг оказалось, что, например, толстая госпожа Лясковокая, которую привезли сюда почти неподвижную, с отекшими, как колоды, ногами, теперь стала ходить, освободилась от душившего ее жира, помолодела лет на десять. Она не любила, когда ей говорили об этом, но что верно то верно — люди с сердечными болезнями чувствовали себя здесь лучше, несмотря на труд и тяжелые условия. Поправлялись и больные туберкулезом. «Север. Такой уж климат!» — объясняли им, и в конце концов пришлось этому поверить. Можно было избежать и цынги: нужно было только жевать свежую хвою или зеленые свечки, растущие на концах ветвей. «Не дождутся они, чтоб я эти иглы жевала!» — говорили некоторые женщины. Они хотели болеть, лежать в бараках, умирать. Но были и такие, что ожесточились, хотели наперекор всему выжить, продержаться, вернуться когда-нибудь домой. Работали, выполняли норму, перевыполняли ее, зарабатывая на себя и на детей.

А она, Ядвига? Нет, в ней этого не было. Просто судьба забросила ее сюда, и надо было жить. Дают работать, значит надо работать. В ней не было ни злобы, ни ненависти к этим людям. В конце концов разве ей было здесь хуже, чем там, в Ольшинах, когда она сидела в доме одна, как прокаженная, и захлебывалась в отчаянье, что придется рожать ребенка Хожиняка, что этот ребенок существует, растет в ней, развивается? Когда по ночам завывал в трубе ветер, издалека доносился заунывный волчий вой, а она — одинокая, беспомощная, отрезанная от деревни глухой стеной — умирала от страха одна в этом пустом доме. Когда по ночам трещал пол и казалось, что подкрадывается кто-то неведомый, что вот сейчас он подойдет к кровати и она увидит нечто несказанно страшное, нечто такое, чего даже представить себе нельзя… А дни в Ольшинах — разве они были лучше ночей? Безнадежность… безнадежность… Никому она там не была нужна и сама себе отвратительна. А северный лес радушно принял ее, дал покой и отдых душе. Здесь у нее был сыночек, была работа — нелегкая, но прогонявшая горькие мысли. Она давала ей удовлетворение, и за хорошую работу ее, Ядвигу, здесь уважали. Чего же еще?

Почему же она так сразу послушалась письма, почему даже не подумала, куда едет и зачем? Просто собралась вместе с другими и отправилась в эти долгие странствия, которые пока ничего, кроме гибели ребенка, не дали? Во имя чего? Потому что так велел Хожиняк? Но кто он такой, что она должна считаться с его волей, и откуда он опять взялся?

Тогда, в Ольшинах, его внезапное возвращение не принесло ничего, кроме несчастья. Да, да, он всегда приносил ей несчастье, с той первой минуты, когда мать стала изводить ее, уговаривая выйти замуж… Какое же несчастье принесет он еще? И возможно ли, что они встретятся?

У Ядвиги дрожь пробежала по спине. Ведь она даже не помнит его лица. Словно чья-то рука стерла в памяти его черты. А между тем он существует, имеет какие-то права на нее, приказывает. Он вырвал ее из зеленого бора, с шумящего лесами сурового севера, где она нашла все же свое место, свое собственное место, — и швырнул в эти скитания, которые неведомо когда и неведомо чем кончатся. Она опять не хозяйка своей судьбы, опять делает то, чего хочет этот чужой человек. Ей вдруг показалось, будто его глаза следили за ней все это время, будто его исчезновение было односторонним: она теряла его из виду, она ничего о нем не знала, но он всегда знал, где она, всегда готов был вмешаться в ее жизнь, приказывать, нарушить ее покой. Пусть этот покой был непрочный, построенный на хрупком льду, но все же это был покой…

И дико даже подумать об этом — но ведь там, в дремучем лесу, ее ребенок нашел бы помощь и спасение… Он не нашел их в городе, где его судьба была в руках соотечественников, своих. Да, так о них говорилось: «свои». Чужие, бессердечные люди, которые обманули ее! Они-то прекрасно знали, что в поезде нет врача… Знали и все-таки выпроводили ее с ребенком на руках, хотя видели, как он болен, не могли не видеть. Освободились от хлопот, а больше им ни до чего дела нет… И вдруг ее охватил ужас: «О чем я думаю, о чем я собственно думаю? Ведь он умер! Умер у меня на руках, и я даже не заметила, как это случилось. Его уже нет. Он лежит под слоем песка, на одиноком, унылом кладбище, и каждый поворот колес уносит меня от него… И вот уже ничего не слышно, кроме этого грохота колес, которые упрямо, однообразно, непрерывно повторяют какое-то слово». Что это за слово? Ядвига ясно слышала его, но понять, уловить, что оно значит, не могла.

Все вокруг подернулось зыбким туманом, сотканным из чьих-то голосов и лиц, из каких-то звуков и движений.

— Угомонили бы вы свою Зосю, — сердито сказал Шувара. — Пусть бы женщина хоть чуточку задремала… Поди сюда, Зося, я расскажу тебе сказку про верблюда.

— Разумеется, в несчастье сон — лучшее лекарство…

«О чем они говорят? — силилась понять Ядвига. — О каком несчастье? О каком сне? Кому надо уснуть?»



— Спит, — сказал кто-то шепотом. Это, кажется, Марцысь, старший. «Какой Марцысь?» — успела еще удивиться Ядвига и хотела открыть глаза, чтобы поглядеть. Но веки отяжелели, как каменные, туман перед глазами сгустился, его тяжелые клубы опустились ниже. «Засыпаю», — подумала она и погрузилась в мягкую темную тучу.

Глава II

Все ссоры, свары, скандалы, ежеминутно возникавшие в вагоне, побледнели перед тем, что произошло по приезде в городок, откуда должны были отправиться дальше на баржах.

Господин Малевский, молодой человек в фуражке с рваным козырьком, всегда и обо всем был осведомлен лучше всех и охотно делился своими сведениями со всяким, кто соглашался его слушать. Он знал, например, что большевики уже едва-едва дышат и что Сикорский зря с ними заигрывает, что вся Красная Армия — это чистейший блеф; знал, что в десятках пунктов Советского Союза уже вспыхнули восстания, что население взбунтовалось против гепеу, которое гнало людей на фронт, что японцы вот-вот ударят с востока; знал, что большевики хотят уморить голодом всех поляков, но им это не удастся. Он прозевал лишь то, что происходило у него под самым носом, в эшелоне, всего лишь через несколько вагонов от их теплушки. Эта новость распространилась молниеносно. Казалось, еще никто не мог успеть высадиться из поезда, как все узнали:

— Сбежал!

Поручик Светликовский, комендант поезда, назначенный посольством, находившимся в Куйбышеве, действительно сбежал. Неведомо когда и как — прямо будто ветром сдуло. Только что был — и вдруг исчез, сквозь землю провалился.

— Большевики убили, — предположил было кто-то, но на этот раз его не поддержал даже Малевский. Ибо вместе с поручиком исчезла и некая молодая особа, ехавшая с ним в одном вагоне, а также исчезли все деньги, отпущенные для эшелона, равно как и изрядное количество продуктов. Когда и как это случилось, никто сказать не мог, но случилось… Вдобавок вместе с поручиком Светликовским исчез еще и небольшой, но довольно тяжелый чемоданчик, о содержимом которого раньше знали лишь несколько человек, но теперь, когда скрывать было уже нечего, узнали и остальные пассажиры. Тридцать золотых портсигаров были общей собственностью небольшой, но обособленной группки, которая окружала поручика и явно играла в эшелоне роль «элиты». В последний момент поручик, видимо, забыл о своих компаньонах. Чемоданчика не было.

— Все деньги, какие только у меня были, все деньги! — кричал уже не стесняясь высокий седой пассажир, по слухам «очень важная шишка» в довоенном польском министерстве иностранных дел.