Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 119



Владек беспокойно переступил с ноги на ногу, но госпожа Роек упорно шила, не переставая ворчать:

— Уже не терпится? Уже надо бежать? Марцысь! Куда этот мальчик девался? Боже ты мой, две недели матери не видели, и полчаса дома выдержать не могут. Знаю я, куда вы торопитесь! Знаю! Только смотрите у меня, чтобы вести себя прилично, чтобы мне за вас стыда не натерпеться…

Она откусила зубами нитку и хотела взглянуть на свою работу, но Владек успел исчезнуть за дверью.

— Ну, на что это похоже? Сопляку пятнадцать лет, а бежит на танцульку, как взрослый…

— Что вам мешает? Пусть себе потанцует. Девушки так ждали этого воскресенья, — заступилась Ядвига.

— И правда, дитя мое, — переменила фронт госпожа Роек. — Пусть себе потанцуют. Надо и о девушках подумать. Ведь только и кавалеров, что наши. Почему бы тебе и самой не сходить? Пойдем, пойдем посмотрим, что там за вечер.

Они шли по тополевой аллее. Из клуба урывками доносились звуки гармони. Солнце уже клонилось к западу, и Тянь-Шань стоял вдали, словно огромный сверкающий сапфир, по граням которого вздрагивали розовые отблески. Кроткая тишина окутала всю равнину, простершуюся в беспредельную даль. И в эту сияющую тишину вдруг ворвалась донесшаяся из клуба песня:

Ядвига остановилась. Задержалась и госпожа Роек. Ясно слышались слова:

— Что случилось? — встревожилась госпожа Роек, увидев, как вдруг побледнела Ядвига.

— Нет, нет, ничего не случилось…

Как мучительно вздрогнуло сердце… Знакомый, знакомый мотив, навеки запомнившиеся слова. Песенка Ольги. Одна из немногих старых казацких песен, какие пели там, над Стырью. Как далеко несся по росе голос Ольги, — и Ядвига, слыша жгучую тоску, безутешное рыдание в этом голосе, знала, что Ольга думает о Сашке, который умер в тюрьме. Быть может, он умер «порубаный, постреляный», а быть может, и просто так, на тюремной койке… Никто ведь не знал, как умер Сашка, никто его смерти не видел, никто не знал, где он похоронен. Но Ядвига сейчас думала не о нем. Она и сама хорошенько не знала, о ком думает, отчего так дрогнуло сердце. Не о сыночке ли, лежащем в песках далекого кладбища? Нет, и не о нем она сейчас вспомнила. Это был страх за Стефека. Ведь и он мог, «порубаный, постреляный», найти себе «в чистом поле земляночку».

Госпожа Роек спросила тихонько:

— По-украински поют?

— Да.

Пели девушки, пришедшие сюда с Украины. Они прошли пешком тысячи километров, спасая от врага колхозный скот. Шли по пыльным дорогам под грохот взрывающихся бомб, брели по раскисшей осенней грязи, по трактам, изрытым тысячами колес. В приволжских степях их захватил снег, режущий острыми иголками лицо. Но они все шли, в дождь и ненастье, ночевали иной раз в открытом поле, отмеривали тысячи километров ногами, с которых сваливалась разбитая обувь. Они шли полгода, пока пришли сюда и поставили спасенных колхозных коров в коровники совхоза. Худые, с взъерошенной, слипшейся шерстью, со впалыми боками, коровы не давали молока и грустно мычали, переступая с ноги на ногу. Сперва они и ели неохотно, но потом стали быстро поправляться. Вот эти приведшие их девушки и принесли сюда свои песни, и временами казалось, что вся степь до самого Тянь-Шаня звучит, звенит, полнится украинской мелодией.

Но сейчас песня раздалась не вовремя. Умолкли звуки гармоники. Утих шум в клубе. Опустились глаза. Стиснулись бессильные пальцы. И все эти женщины, молодые и старые, думали сейчас об одном — о близких, которые либо уже нашли «в чистом поле земляночку», либо могли найти ее в любую минуту. Может, уже лежит порубанный, пострелянный муж доярки Матрены, которая как раз ожидает третьего ребенка, и брат Натальи Андреевны, и мужья, сыновья, братья всех этих женщин, работающих здесь, на совхозных полях. В любой день почтальон мог быть вестником несчастья. Ни одна из этих женщин не была свободна от страха, постоянного страха за близких людей. Заведующая фермой Анастасия Петровна, у которой не было ни мужа, ни сыновей, трепетала за жизнь дочери — ее Фрося работала на фронте санитаркой.

Отсюда было далеко до полей битв. В ясные дни сияло золотое солнце над степью и, как огромный опал, переливался на горизонте Тянь-Шань. Хотелось верить, что всюду пробиваются из земли зеленые ростки весны, встают лазурные рассветы и опускаются на поля благоуханные вечера с золотисто-розовыми зорями, всюду плывет над землей сладостная, кроткая тишина.

Казалось, чего еще надо человеческому сердцу? Позабыть бы здесь обо всем. Поля битв далеки, за тысячи километров. Там, поближе к фронту, города и села утопают во мраке, машины ездят с затемненными фарами и люди по ночам передвигаются ощупью. Но здесь свет горит напролет все ночи, яркие огни освещают работу тракторов. И можно бы вообразить, что войны нет на свете. Среди этих восходов и закатов, среди звезд и росы, облаков и высоких трав война могла казаться страшной сказкой, черным ночным бредом, от которого можно освободиться одним усилием воли.



Но все сердца здесь были связаны с далекой стороной, где земля гудела от грохота пальбы, где небо горело не зарей, а пламенем пожаров, где кровью омывалась родная земля.

Девичья песня неосторожно пробудила то, что таилось в душе каждого, — и не стало цветущей степи, померкло золото заката, не стало ничего, что окружало здесь людей. Прямо в глаза смотрела жестокая правда войны, и словно холодная рука смерти стиснула сердца. Девушки пели. Вновь и вновь взвивалась песня, вновь и вновь повторялись упрямые, дышащие скорбью слова:

Матрена, сложив руки, сидела в углу на скамье, и слезы лились по ее лицу, ручьями струились по щекам, капали на юбку. Губы Анастасии Петровны болезненно искривились, и голова в развязавшемся платке мерно покачивалась в такт песне.

Вечеринка расстроилась. Напрасно зоотехник Анюта неожиданно ворвалась в песню залихватским перебором гармошки. Песня умолкла, но сразу же, будто застыдившись, умолкла и гармонь. Нет, никто уже, безусловно, не будет танцевать. И никому уже не хотелось смеяться и разговаривать. Женщины постарше первые двинулись к выходу, за ними стали расходиться и другие. Заглянувший сюда на минуту директор, опустив голову, медленно зашагал к дому. Его правый рукав заложен был за ремень, стягивающий гимнастерку. Он, видимо, не привык еще к этому и всякий раз, как приходилось подать кому-нибудь руку, смущался и робко, неуклюже протягивал левую.

По аллее навстречу директору не спеша трусил казах на ослике. Его ноги свисали чуть не до земли, на голове косматилась огромная папаха, от которой он казался еще выше на своем крохотном ослике.

— Здорово, Канабек. Что случилось?

Казах медленно слезал с ослика.

— Ничего не случилось. Я к тебе, Павел Алексеевич.

— Пойдем, пойдем в дом.

— В дом не надо. Я только так. Скажи, Павел Алексеевич, у тебя поляк есть?

— Поляки? Ну, разумеется, есть.

— Работают?

— Работают.

— А в МТС?

— Да и в МТС то же самое.

— Не убежали?