Страница 38 из 52
Верования этого племени называют «нагуализмом». Это не что иное, как персоналистический тотемизм: у каждого свой тотем, привидевшийся во сне или пригрезившийся в трансе. Индеец чувствует, что живет в теснейшей взаимосвязи с неким живым существом или даже предметом. В экстатическом возбуждении он вызывает тени, беседует с духами умерших. У каждого — свой дух-покровитель: топь, глина, орел, змея, луна, вода, пеликан, рыба, ракообразное. Тотем называют словом «паккариска», это означает «то, от чего ты произошел», «прародитель», «обитатель чащи». Существо или предмет, ставший объектом почитания, нельзя убить, съесть, разрезать или разбить, истолочь в порошок, сжечь или еще каким-то образом превратить в ничто. Во время празднеств необходимо принимать его вид: напяливать на себя его шкуру, украшать одеяние его перьями или выкладывать его силуэт из веток или камешков. Индейцы льют воду себе на голову, жонглируют камешками, у каждого тотема имеется своя фигура в танце, изображающая его бег, полет, движение в воде, прыжки, ползанье, планирование, шевеление плавниками, а из особой крынки, о которой шла речь выше, выдуваются звуки, подражающие голосу тотема.
Самый важный культовый праздник справляется здесь в четвертый лунный месяц; кое-какие его черты схожи с элементами религиозных и светских языческих празднеств, распространенных в Европе на заре христианства. Это праздник «юноши, отданного на растерзание», то есть избранного для искупительной жертвы, короче — тамошнего ябаранского Христа. Среди пленных выбирают самого пригожего, и с той минуты он считается предназначенным для Великого Жертвоприношения. Его обряжают в роскошные одеяния. На его пути возжигают ароматные курения, тропу окропляют каплями крови убитых животных, ему подносят цветы, фрукты и съедобные плоды. А некогда в его честь даже умерщвляли новорожденных. Избранника не лишают свободы передвижения, ему позволяют посещать другие селения. Везде толпа в молитвенном обожании простирается перед ним, ибо он становится любимцем самого солнца, его ожившим земным воплощением. Он не только целый месяц весело проводит время, заходя в любой дом, употребляя в пищу отборные местные яства, лучшие куски мяса, дикий мед, вино из перебродившего пальмового сока, но еще ему отдают в жены четырех юных девственниц редкой красоты, которых растили специально для этой надобности. Жены вождей самозабвенно добиваются его благосклонности, а низкорожденные матери предлагают ему право первой ночи с их дочерьми. Все, кого ему удается оплодотворить, считаются святыми, неприкосновенными для всех прочих, они затворяются в «аккла» — своего рода деревнях — монастырях — и лишаются права общаться с прочими соплеменниками. Из их потомства изберут потом новых вождей племени взамен умерших. В назначенный день этот приравненный богам юноша отдается в руки жрецов, и те вырывают ему сердце, а все племя в это время поет:
«Хейлейла, мы перед Тобой! Нам больше нет нужды ни в Тебе, нашем повелителе, ни в Солнце, нашем Божестве. У нас уже есть Бог — ему мы поклоняемся! Есть Вождь — за него готовы отдать жизнь! Бог наш — это Океан, полный Воды; он окружает нас, и каждому видно, что он больше Солнца, только он и дает нам обильную пищу! Наш Водитель — Твой Сын, да, Твой Сын и наш Старший Брат. О Хейлейла, вот мы перед Тобой!»
Поскольку у ябарана в этом году других пленников не нашлось, человеком-богом, игравшим у голубых индейцев роль Иисусика, обрастая жирком и пируя у их очагов, оказался не кто иной, как Женомор. Индейцы украсили его голову перьями, лицо — маской, выкрашенной в ярко-желтый цвет, чресла — повязкой из веревочек карминного цвета, а ноги ниже колен — пестрыми ленточками, с которых свешивались глиняные колокольчики. В руке он сжимал камень в форме плоской гальки, на котором был начертан некий знак: цилиндр, покоящийся на двух кольцах и увенчанный третьим. Значение этого символа расшифровывалось как «тростинка в водной чаше — самец, в тинистой глубине — самка». Произносился этот знак так: «Ах-хау».
Теперь мой друг все время куда-то переезжал. Он то садился в лодку, то вылезал из нее. Число индейцев, сопровождавших обожествленного Женомора во время его передвижений, неуклонно росло. Они посещали все селения, ни одного не пропуская. Во время их визита жители облепляли даже самые верхние ветви деревьев; музыкальные крынки, гагер, верещали вовсю, ночью и днем, переговариваясь над болотными топями и откликаясь откуда-то из самой чащи. Все крякало, урчало и свистело, так что казалось: мы в плену у народца, породнившегося с цикадами.
Я постоянно оставался в одиночестве. Моей свободы никто не стеснял. Почему — не ведаю.
Я перебирался с дерева на дерево, хватаясь за переплетенные лианы. Поскольку для поддержания жизни мне приходилось полагаться только на собственные силы, я почти каждый день уходил ловить рыбу. Собирал раковины, нашедшие свою гибель между корнями мангровых деревьев, ловил крабов — каких-то уродливых созданий в форме окостеневшего ануса. Нередко, забросив снасть, я вытягивал на берег нечто, похожее на миногу: без чешуи, со склизкой кожей и мясом, отдававшим тиной. Все эти манипуляции я производил в состоянии такой рассеянности, что часто переставал следить за леской и возвращался в свое обиталище с пустыми руками. И уже никуда не выходил до самого вечера. Жевал траву с привкусом никотина. Никто меня не навещал. Дети меня побаивались, женщины недолюбливали, поскольку я не пожелал ни одной из них, мужчины избегали встреч со мною, хотя я охотно избавил бы многих от их мучений. Только бальзамировщик иногда бродил поблизости от моего жилья. Он завидовал моей осведомленности, сноровистости и мечтал перенять мои секреты. Звали его У-Пел-Мехенил, что означало «Его Единственный Сын». Сын кого? Ко всему прочему от него еще несло какой-то нестерпимой вонью.
Дни шли за днями. Солнце вставало и садилось. Все мне обрыдло. Меж ветвями пола в моем жилище хлюпала вода. Кожа, изъеденная вшами, лоснилась от грязи. Волосы падали на плечи. Борода грозила дорасти до груди. Я не задавался вопросом, что меня ожидает в будущем, когда пройдут отмеренные нам три лунных месяца. Если мимо шествовал бог-Женомор, я отворачивался, чтобы не видеть его. Я все забыл. Мы не сказали друг другу и двух слов с самого нашего появления у голубых индейцев. Его триумф, равно как и его смерть меня почти не интересовали. Ни разу я не вспомнил о Европе, не подумал, как бы вернуться в лоно цивилизации. Какое отношение она имела ко мне? Я все забыл. Ловил рыбу, сплевывал сквозь зубы, харкал себе под ноги, ел руками. Возвращался спать в свою хижину, но не мог заснуть, хотя ни разу не провел целиком бессонной ночи. Ни о чем не тревожился, не вспоминал. Все шло мимо, мимо, мимо! Не оставалось ничего, кроме лихорадки. Она медленно приканчивала меня. Я весь растекался: с меня можно было стянуть кожу, как потную майку.
Малярия.
Я был вял, сумрачен, туп, без единой мысли в голове. Без смысла, без цели, без прошлого. Даже настоящего больше не существовало. Вода сочилась из всех щелей, я истекал ею. Кучи отбросов росли. Страшная вонь поднималась над копошащимся в грязи селением, где под входом в каждую хижину лежали свернувшиеся колечком одомашненные змеи. Все было недвижимо, весомо и тяготело к вечности. Наваливалось на тебя. Солнце. Луна. Одиночество. Ночь. Торжество желтого цвета. Туманы. Джунгли. Вода. Интервалы времени, измеряемые кваканьем лягушки или воплем одинокой гагер: до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре…
Покорная готовность к любой неожиданности. Необозримость пространства. Полное, необратимое отсутствие звезд. И это называется Южный Крест. Где здесь юг? Где восток, север, запад? Молчок. Тсс. Нет востока, молчок! Ничего нет, все — дерьмо. Даже моча.
До-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-о-ре, до-о-о-ре, до-о-о-о-ре…
Прислушиваюсь.
Однажды ночью, когда я валялся на своей подстилке, меня окликнули, назвав по имени. Что за имя? Разве я еще жив? Однако кто-то прошептал мое имя: Рамон. Странно. Ничего не понимаю. Вместо головы у меня что-то очень тяжелое. Не могу ею пошевелить. И руки-ноги разрослись. Я всем телом сросся с ночью. Или — с могилой. Но подстилка шуршит. Навостряю уши…