Страница 23 из 30
По пятницам собирались у миссис Островиц. Доставалась белая скатерть, серебряные подсвечники, румяная хала из духовки. Я держала на коленях древние книги с рогатыми буквами, такими не похожими ни на английские, ни на вьетнамские. Субботними вечерами мне давали подержать странную витую свечу и понюхать корицы из серебряной коробочки. Я вспомнила, как моя мама жгла благовония перед фотографией своих родителей. У меня было ее изображение, отрезанное от нашей фотографии втроем. Я позаимствовала у миссис Островиц витую свечу, кланялась, как это делала мама, и просила предков воссоединить нас, просила на идише и остатках вьетнамского. Английский для этого не годился, английский был для школы. На нем не было глубоких слов. Бабушка отругала меня за закапанный воском пол. Миссис Островиц не ругалась, просто объяснила мне, что я еврейка, а евреи не просят ни у кого, кроме Творца. А если я хочу помолиться за маму, то для этого есть специальная молитва, и она напишет мне ее английскими буквами.
Я ходила в школу − мрачное кирпичное здание, похожее на крепость. Я и тут без пригляда не оставалась, потому что миссис Регельвассер учительствовала там уже сорок лет как. К тому времени все хоть сколько-нибудь состоятельные и образованные люди уехали из Бруклина, чтобы их дети не учились в школе с негритянскими детьми. Мой класс состоял целиком из негров и латинос. Я была им непонятна, а все непонятное пугает. Подруг я не завела и все перемены проводила в библиотеке. Мне было уже десять, когда я пришла в пятницу из школы и спросила:
− Почему мне никто не сказал, что евреев убивали и нам грозит опасность? Что наци были хуже чем Вьет Конг? Нам надо сложить ценности в одно место на случай, если придется бежать. И уговорить бабушку продать пианино. Мне все равно на нем играть надоело.
Мои три ангела не впечатлились ни серьезностью грозящей нам опасности, ни оперативностью моего плана. Они расхохотались, а потом как-то разом посерьезнели.
− Рейзеле (домашний вариант имени Розмари), нам ничего не угрожает. Но раз уж ты прочла про наци и про то, что они делали с евреями, у нас сейчас будет серьезный разговор. Про твою бабушку.
− Может, не надо? Пусть Юстина сама…
− Сама, как же. Она вообще ребенка не замечает, снежная королева.
− Не надо так, Молли. Не суди ее, она страдала больше нашего.
− Рейзеле, твоя бабушка была узницей нескольких концлагерей. Поэтому у нее на руке номер. Поэтому она не проявляет к тебе тепла, ей просто нечем. Постарайся ее понять. И простить. Не спрашивай ее ни о чем, ей очень больно.
Читать про войну и Катастрофу было больно и страшно, но даже в этом я нашла какой-то позитив, а именно то, что дело не во мне. Бабушка просто жертва, то, что она разучилась любить и сопереживать, это не ее вина, а ее беда. Я старалась отлично учиться, играть на пианино, все делать по дому, и если бабушка раз в месяц мне улыбалась, я рассматривала это как свою личную маленькую победу над наци.Миссис Островиц была по горло занята общественной работой. В ее гостиной стояли две печатные машинки, английская и русская. По нескольку часов в день она отстукивала на них письма, петиции, статьи и списки из сотен фамилий. В коридоре штабелями стояли посылки, адресованные в Москву, Ленинград, Киев, Ташкент. Я сортировала бумажки, раскладывала по конвертам, надписывала бирочки для посылок.
− Рейзеле, мы делаем хорошее дело, – говорила мне миссис Островиц, изредка отрываясь от печатной машинки. – Наши братья и сестры за железным занавесом будут знать, что мы их в беде не оставили.
− А что такое “железный занавес”? – спросила я.
− Это когда людей держат в плену за колючей проволокой.
Фломастер дрогнул у меня в руке.
− Как бабушку?
− Мы все сделаем, чтобы до этого не дошло, – ее голос задрожал. – Чтобы не было такого позора, как в прошлый раз. Слышишь, Рейзеле, русские говорят сампогибайатоварищавыручай , а в наших святых книгах написано: “Не стой, глядя, как проливается кровь брата твоего”. За каждого еврея, которого они вздумают упрятать в лагерь, мы будем кричать и скандалить и не дадим им спокойной жизни.
30-го октября 1980 года миссис Островиц впервые взяла меня с собой к советскому консульству “кричать и скандалить”. Потом я узнала, что в этот день не только евреи поддерживали тех, кто сидел, и оплакивали тех, кто погиб. День Политзаключенного. Напротив консульства располагалась старинная синагога, так что мы чувствовали себя как дома. Туда пришли около ста человек с фотографиями и плакатами. Я стояла на переднем крае, как самая маленькая, и придерживала огромный, почти с меня ростом, плакат LET MY PEOPLE GO. Я помню, что меня поразили испуганные лица, изредка мелькавшие в зашторенных окнах консульства. Чего они так боялись, представители державы, соревнующейся с Америкой в мощи и влиянии? Толпы студентов, домохозяек и пенсионеров с самодельными плакатами? Пальцы закоченели, весь жар ушел в глаза, которыми я прожигала здание напротив. Бабушку спасти не удалось, маму тоже, может быть, мы хоть кого-нибудь спасем.
На тринадцатилетие Дэвид решил сделать мне особый подарок, и на летние каникулы мы полетели в Израиль. Он раньше всех понял, что я выросла, что я умнее и старше своего календарного возраста, и общался со мной, как с равной. Я уже не просила его взять меня к себе на базу. Я понимала, что меня, еврейку из Нью-Йорка с вьетнамским лицом, в южнокаролинской школе просто заклюют. И потом там не будет моих ангелов-хранительниц. Мы сидели на скамейке на тель-авивской набережной, у самого синего моря. Тогда я думала, что утешаю его, как взрослая, как большая. Какой смешной и наивной казалась мне сейчас эта девочка, мне, офицеру полиции с пятнадцатилетним стажем, не имеющей живого места ни на теле, ни на сердце.
− Ты все сделал правильно, – говорила я Дэвиду. – Лучше отца у меня и быть не могло. Ты спас меня. Я стала американкой благодаря тебе. Президент Рейган сказал, что мы сияющий город на холме, что мы пример всем остальным и надежда человечества. Ты из тех, кто защищает эту надежду. Я никогда не сердилась за то, что ты отсутствовал.
Он впитывал эти слова, как пустыня долгожданную влагу. Последние несколько лет он боялся, что я буду винить его за то, что он не нашел мою маму и подкинул меня своей маме, от которой сам же в юности и сбежал.
− Я скоро уйду из Корпуса на пенсию и приеду в Нью-Йорк. Будем жить вдвоем.
− Хорошо, но только недалеко от школы.
Школа меня волновала меньше всего. Я хотела быть близко к миссис Островиц, миссис Подольски и миссис Регельвассер. Последняя была уже совсем старенькой, хоть и бодрилась, да и две другие не молодели.
Мы провели в Израиле три замечательные недели, ездили по стране, все смотрели, а главное, общались один на один без помех. В сентябре я, как на крыльях, начала новый учебный год, а Дэвид опять уехал на Ближний Восток, на этот раз в командировку. В Бейрут.
Через два месяца взлетели в воздух бейрутские казармы. Дэвид не выходил на связь. Я два дня уговаривала себя, что он просто не может добраться до телефона. Мы с бабушкой сидели за ужином, когда раздался звонок в дверь. Я побежала открывать, и бабушка, не теряя величественной осанки европейской гранд-дамы, вышла в прихожую вслед за мной. На пороге я увидела двух людей в парадной морпеховской форме – белого и негра. Белый обратился к бабушке:
− Вы Юстина Гринфельд, мать мастер-ганнери-сержанта Дэвида Коэна?
− Да, этой мой сын.
− Тогда мы глубоко сожалеем о необходимости сообщить вам, что ваш сын погиб во время теракта в Бейруте два дня назад. Его тело было опознано.
Не изменив осанки, бабушка развернулась и ушла из прихожей. До меня еще не совсем дошла мысль, что Дэвид погиб, но дошла мысль, что я осталась одна, что бабушке нет дела ни до меня, ни до собственного сына. Мой разум отказывался это переварить, я закричала, потом крик перешел в визг, из носа хлынула кровь. Три другие двери на нашей лестничной площадке одновременно распахнулись, несмотря на то, что миссис Островиц медленно ходила, а миссис Регельвассер была глуховата. Они увидели двух морпехов в парадной форме, меня, извивающуюся на полу, и все поняли. Я очнулась на диване у миссис Подольски. Сильно пахло пролитой валерьянкой.