Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 30

− Валерия Владимировна, я заберу у вас Регину на десять минут?

− Конечно, Томочка.

Мы шли по дороге, огибающей кладбище, и болтали так, как будто расстались вчера, а не несколько лет назад.

− А где тетя Марина? – спросила я, называя ее маму, как с детства привыкла.

Пауза, на лице выражение иронии и усталости.

− Регина, и она, и отец меня стыдятся. Наука больше не финансируется, они живут в нищете и несут эту нищету с гордостью как, знамя. Своим замужеством я посмела перечеркнуть все их жизненные ценности. Они считают, что я продалась богатому человеку без любви, и не хотят моей помощи. Но отдать долг уважения предкам мне никто не вправе запретить. Мы договорились, что ездим на хансик по очереди – в четные годы они, в нечетные я.

Ничего себе! Мне тоже случалось конфликтовать и с мамой и с отцом. Но чтобы так! Томка у них единственная, а они не могут простить ей, что ее муж богат. Ну что за совковые закидоны.

− А ты любишь своего мужа?

− Я его уважаю. Я ему благодарна. Мне кажется, для брака этого достаточно. Он не виноват, что на двадцать лет меня старше и умеет делать деньги.

− А чем он занимается?

− Гендиректор и хозяин концерна по добыче природного газа.

Знаем мы этих владельцев концернов на постсоветском пространстве. Тут любое состояние делается на крови и воровстве. Но я ему не судья, а Томка моей подругой быть не перестала.

− А как Иришка? – перевела я разговор на ее дочь от первого мужа.

− Ну, что Иришка?.. Большая стала, барышня. Карим хочет ее в Европу учиться послать.

Значит Карим. Мусульманин, стало быть.

− А не заскучаешь?

Томка улыбнулась.

− Уж точно не заскучаю. У меня сын скоро будет. У Карима он вообще первый, а ему уже под шестьдесят.

− Ой, Томочка, поздравляю. Как в Израиле говорят, мазаль тов. Твой Карим должен тебя на руках носить и драгоценностями засыпать.

− Что он и делает. Но что мы все про меня да про меня. Ты-то как?

Вот Томке бы я про Шрагу рассказала с удовольствием, она обожает романтические истории и никогда не скажет гадость, но объяснить ей, кто такие Истовер и что такое Меа Шеарим − это дело не пяти минут и даже не часа. Я сказала что-то обтекаемое, и Томка пристально на меня посмотрела.

− Ты когда уезжаешь?

− В четверг.

− А Валерия Владимировна?

− Завтра вечером.

− Ну так приезжай ко мне. Что тебе в отеле сидеть? У нас дом хороший, сад, бассейн, все как полагается.

− Давай, если это удобно. Только я маму провожу и послезавтра буду. Только куда ехать и как добираться?

− Ой, Регинка, ну ты смешная. Разве можно женщине одной выезжать за пределы центра Ташкента? Это опасно. Я пришлю за тобой машину.

Я вдруг засомневалась.

− Слушай, а твой Карим, он не фундаменталист какой-нибудь? Может, мне надо как-то особенно одеваться? Он вообще знает, какой у меня паспорт?

− Да нет, он человек абсолютно светский. Посмотри на меня, разве я похожа на жену фундаменталиста? То есть формально-то я ислам принимала, но только потому, что он хотел традиционную свадебную церемонию.

Формально. Я-то присоединилась к еврейскому народу не формально, а всем сердцем. И не моя вина, что кое-кому я не пришлась ко двору. По крайней мере, два еврея моему присоединению очень обрадовались. Правда, одного уже успели убить.

Она порылась в сумочке и нажала там что-то.

− Сейчас приедет.

Дорога отделяла кладбище от пустыря, хаотично заставленного машинами приехавших почтить память предков. Повинуясь сигналу из томкиной сумочки, из этой кучи каким-то непостижимым образом вырулил черный лексус с затемненными стеклами и встал на обочине. Из машины вышел необычайно высокий для узбека мрачный чернобородый охранник, открыл пассажирскую дверь и замер в почтительной позе.

− Регина, это Арслан. Он за тобой приедет. Арслан, это Регина, моя подруга.

Я почему-то страшно обрадовалась, что Томка не усвоила новорусского хамства и нормально разговаривает с человеком, работающим у ее мужа. Тем более здесь, в Узбекистане, где граница “хозяин-слуга” обозначена очень четко. Мы распрощались, и Томка нырнула в машину, на ходу записывая название моего отеля и номер комнаты.

Весь следующий день я сидела как на иголках и ждала вечера, когда я наконец останусь одна и смогу позвонить Шраге. Бедная мама, она заваливала меня подарками, а все чего я хотела, это чуть-чуть больше уважения. Но что я могу сделать, если в ее поколении не принято уважать право другого человека быть самим собой. Вот и Томкины родители туда же. Уже в аэропорту мама сунула мне в руки архивного вида кожаную папку на молнии.

− Мне это отдали на прошлом хансике. Это часть семейного архива. Почитай, тебе интересно будет.

Вернувшись в отель, я не раздеваясь села на кровать и стала дрожащими пальцами набирать его номер. За роуминг с меня, конечно, сдерут три шкуры, но мне было все равно. Деньги дело относительное, а счастье слышать его голос − абсолютное.

− Малка, это ты?

− Я.

− Ты в безопасности?

Какая может быть безопасность, когда я не с ним рядом.

− Главная опасность миновала, – отшутилась я. – Белоголовый орел улетел обратно в Техас. А ты где?

− У гверет Моргенталер.

− Почему вдруг?

− Потому что отец заявил, что с меня станется принести в дом хамец [48] и тем самым ввести в грех всю семью.

− А ты?

− А что я? Помог матери и Бине с уборкой и с наслаждением слинял.

Я думаю, что большую часть предпасхальной уборки сделал именно он, а какая это каторга, я хорошо помню по Махон Алте. Стоит ли говорить, что его отец в этом направлении пальцем о палец не ударил. Может быть, исключительно из чувства протеста, но Шрага был серьезно сдвинут на чистоте и порядке. Я была готова сгореть со стыда, когда он драил полы у меня на кухне и в ванной, а уходя, по-военному быстро заправлял кровать, на которой мы только что занимались любовью.

− Тебе привет от гверет Моргенталер.

− И ей тоже. – тепло улыбнулась я в телефон.

Лично знать гверет Моргенталер я чести не имела, но по рассказам Шраги достаточно ее хорошо представляла. Боевая, образованная и мыслит нестандартно. Иметь такую свекровь одно удовольствие. А вот родную мать Шраги я в этом качестве представить себе не могла. За полгода моего знакомства с семейством Стамблер, она даже ни разу не поинтересовалась, как идет реабилитация ее детей, не задала мне ни одного осмысленного вопроса.

− Малка… Я должен кое-что тебе сказать.

Тон не предвещал ничего хорошего.

− Что такое? – спросила я как можно нейтральнее.

− Ходят слухи, что на выселение людей из Гуш-Катифа бросят армию [49] , но еще не ясно, резервистов или регулярные части.

Господи, а я уже испугалась.

− Я не буду этого делать. Я всегда старался быть хорошим гражданином своей страны и дисциплинированным солдатом. Видит Бог, старался. Но этот преступный приказ я выполнять не собираюсь. Не стоило менять одно гетто на другое, чтобы за меня принимали решения что морально, а что нет. Это я всегда буду решать сам. Если ты узнаешь, что я отдан под трибунал, то это потому, что отказался выгонять других евреев из их домов.

− Если ты думаешь, что я тебя брошу, то не надейся. Я буду к тебе в тюрьму на свидания ходить.

Трубка затихла. Видимо, Шрага пытался сообразить, что такого романтичного в тюремных свиданиях. Откуда ему было знать, что каждая женщина, выросшая на русской культуре, будь она хоть еврейкой, хоть кореянкой, хоть кем еще, в душе немножко декабристка. А у меня еще и отец был политзеком.

− Малка, я… даже в тюрьме буду… твоим.

Спасибо, обрадовал.

− Но мы же всё-таки можем надеяться, что до тюрьмы не дойдет, – ласково сказала я. – Гверет Моргенталер проводит тебя на сборы, а я встречу.

Я бы провисела с ним на телефоне всю ночь, но ему действительно завтра ехать на сборы, и он должен выспаться.

Закончив разговор и заварив себе чаю, я осторожно открыла папку, врученную мне мамой. Чего тут только не было. Фотографии, письма, документы, толстая общая тетрадь в потрескавшейся клеенчатой обложке. Пахло стариной и пылью. Я наугад взяла письмо, написанное на нескольких листах разлинованной серой бумаги. Почерк был мелкий, аккуратный и между двумя линейками влезало по три рукописные строки. Письмо начиналось словами: “Дорогая моя дочь Сима”, а кончалось словами: “Твой отец Константин Ким (Ким Кан Чоль). Член ВКП(б) с 1916 г.” и было датировано январем 37-го. Через несколько месяцев мой прадед навсегда исчезнет в подвалах владивостокской Лубянки, а потом всех корейцев Приморья, в том числе шестнадцатилетнюю мою будущую бабушку, погрузят в теплушки и депортируют в Узбекистан. Строго с классовых позиций прадед излагал свою бурную биографию. Но за зарослями тошнотворных идеологических штампов я все яснее и яснее видела живого человека, и этот человек нравился мне все больше и больше. Десятилетний, он наравне с родителями обрабатывал выделенный им русскими властями маленький надел. Он добился, чтобы местный пономарь научил его читать по-русски и оттачивал свое умение за молитвословом и старыми газетами. Односельчане по старой корейской привычке решили собрать деньги и послать способного мальчишку учиться, чтобы впоследствии он деревне помогал. В начале века прадед стал первым корейцем − студентом Казанского университета. Потом была русско-японская война. Офицерского чина ему, конечно, не дали, хотя врачам полагалось, пошел вольноопределяющимся. Он действительно любил свою новую родину, а о старой помнил только одно – ужас, перекошенные от ярости лица японских солдат, их стеки и тяжелые сапоги. После русско-японской войны прадед Россию любить не перестал, но в самодержавии более чем разочаровался. Дальше была медицинская практика в Приморье, марксистские кружки, подпольная работа против японской власти в Корее. Когда в 1918-м японцы оккупировали Приморье, он ушел в партизаны и довоевался до того, что за его голову японцы назначили самую крупную награду во всем регионе. Потом была партийная работа, налаживание медицинского обслуживания среди приморских корейцев, годы оптимизма и больших надежд. Каково ему было в 37-м, какими словами мог он объяснить своей дочери-подростку, что с той страной, которую он всю жизнь любил, которой он всего себя отдал, чьи рубежи отстаивал, произошло что-то ужасное. Листки бумаги трепетали в моих пальцах, я чувствовала, что дело движется к неизбежной развязке.